О душах живых и мертвых - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«То, что вы мне пишете о словах г. Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует; а чего мне здесь еще ждать? Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам…»
Под письмом стояла дата: «28 июня 1841 года».
Сходитесь!.
Глава первая
Александр Иванович Герцен уезжал из Петербурга в Новгород. Человек, находившийся под неотступным надзором жандармов, снова отправлялся в ссылку, но с назначением на должность советника губернского правления. К этому привела пикировка, происшедшая между министром внутренних дел и графом Бенкендорфом.
Но Герцену от того не было легче. Он оставлял в Петербурге свежую могилу ребенка и увозил с собой жену, душевное равновесие которой было подорвано гораздо больше, чем это можно было предполагать.
Кажется, один Герцен-младший ничем не заплатил за короткое пребывание в столице императора Николая I.
Александр Иванович пришел к твердому убеждению, которое сменило все прежние сомнения и искания: путь в будущее лежит только через революцию.
Рубикон был перейден. И неузнаваемо изменился тон «Записок одного молодого человека», продолжение которых было приготовлено для журнала. Все, о чем он говорил Белинскому, предстанет перед читателем как картины жизни некоего города Малинова.
Можно было с уверенностью сказать, что Малинов находится в недальнем соседстве с уездным городком, в котором правил городничий Сквозник-Дмухановский. От Малинова лежала прямая дорога и к тому губернскому городу, где появится Павел Иванович Чичиков.
Конечно, въедет знаменитая бричка Павла Ивановича во двор городской гостиницы, поедет новоприезжий с визитом к губернатору, познакомится с помещиками – и затмится слава города Малинова.
Но прочтет читатель поэму Гоголя и, наверное, вспомнит про Малинов: как бы ни назывался город, в котором правят мертвые души, везде у них один нрав, одни обычаи, везде заступают они дорогу жизни. Против них поднимает голос не только Гоголь, но вся ведомая им русская литература.
– Отменно, Александр Иванович, отменно! – говорил Герцену Белинский, жадно пробегая повесть о Малинове и малиновцах. – Великолепный удар по рабскому бесправию, именуемому доселе крепостным правом! – Он прочитал по рукописи: – «Малинов лежит не в круге света, а в сторону от него (оттого там вечные сумерки)». Но и в Малинов когда-нибудь придет буря, – горячо продолжал критик, – потому что, как вы справедливо пишете, ничего нельзя хуже представить для города, как совершенное несуществование его… Несуществование! Именно так! Все прогнило и омертвело, и все-таки мертвецы не хотят уступить дорогу жизни. Но жизнь уже ополчается против них… Пошли вам бог большого и широкого пути в словесности!
Но пока что Герцену предстоял путь в Новгород. В доме шли дорожные приготовления. Наталья Александровна распоряжалась сборами, но часто, к недоумению слуг, вдруг впадала в какую-то забывчивость…
Один Сашка хлопотал с неуемной энергией. Готовясь к новой жизни, он намеревался забрать с собой все старье. Ладно бы, обрек он путешествию безногую лошадь. Нет, Герцен-младший не хотел отказаться даже от поломанного волчка.
А еще надо было ему прошмыгнуть в отцовский кабинет, но двери туда оказались наглухо закрытыми. Из кабинета слышался знакомый голос. Сашка навалился – дверь не открывалась.
– Во мне развивалась какая-то фанатическая любовь к свободе и независимости личности, – говорил Герцену Белинский. – Но все это возможно лишь в обществе, основанном на правде.
– А где оно, это общество? – перебивал Герцен и с отрадой смотрел на гостя; Белинский словно возродился, он был бодр, и даже голос, обычно хрипловатый, казался звонким.
– Увы, – отвечал Виссарион Григорьевич, – у истории нет для нас готовых форм. Что из того? Наивно думать, что новое общество сложится само собой, без насильственных переворотов или без крови. Да что такое кровь тысяч в сравнении со страданиями миллионов? Отныне я вижу в истории только одних героев – разрушителей старого. Вольтер, энциклопедисты, террористы, Байрон – вот кто, разрушая старое, готовил человечество к восприятию новых идей, к мысли об обществе, существующем на разумных и справедливых началах.
Герцен уезжает, и Виссариону Григорьевичу надо торопиться. Многое переговорено, но еще больше нужно сказать. Белинский прошелся по кабинету.
– Признаюсь вам, – сказал он, – идея социализма становится для меня идеей идей.
– Стало быть, вы обрели наконец новую веру?
– И веру и знание. В социализме – решение всех вопросов. В самом деле, что мне в том, что для избранных есть блаженство? Отрекаюсь от этого блаженства, если оно достанется мне одному из тысячи тысяч… Будь оно проклято, это блаженство, если я вижу оборванных нищих, забитых солдат и знаю, что страдает весь народ, а богатый отнимает последний кусок у голодного, и отнимает по праву, им самим провозглашенному…
За дверями кабинета опять послышался шорох. Сашка делал новую попытку атаковать дверь.
– Кто там? – строгим голосом спросил Герцен.
– Я там, – отвечал Сашка, уверенный в близкой победе.
– Обожди, дружок! – отвечал Александр Иванович.
Он прислушался. Шаги за дверью затихали. Сашка решил, очевидно, вернуться в детскую.
– Вот ведь какой нетерпеливый, – с улыбкой обратилcя Герцен к гостю. – Самую малость не хотел подождать… А нам с вами, Виссарион Григорьевич, остается решить всего один вопрос: когда и как идея социализма, похожая пока только на желанную мечту, превратится в научное провидение и обретет революционную силу?
– Вы правы, Александр Иванович! – сказал Белинский после долгого молчания. – Многое нам не ясно. Но я горячо верю, что благодаря идее социализма и только через нее настанет время, когда не будет ни царя, ни подданных, ни богатых, ни бедных, но будут братья, будут люди. Исстрадавшееся человечество увидит новую землю, очистившуюся от скверны, и обновленное небо над собой. Глядя в это будущее, пусть еще не ясное для нас, я говорю: да здравствует разрушение старого, да придет в мир спасительная революция! Революция и социальность!
– Так! – отвечал Герцен. – Если бы мы могли только начертать эту программу победоносной революции…
– Ее начертает жизнь. Все общественные основания нашего времени сами взывают к революции. Сколько бы мы ни спорили о будущем строении общества, сколько бы нерешенных вопросов ни таила в себе идея социализма, только тот пойдет вперед, кто примет революцию, не прячась и не пытаясь увильнуть от нее.
– Вот тут можно предвидеть и недалекое будущее. – Герцен был захвачен разговором. – Против нас восстанут не только враги, но и те, кто, мечтая об обновлении жизни, придет в ужас от одного имени революции…
– Так пусть же и гниют они заживо в своем кастратском либерализме! – с яростью воскликнул Белинский. – Знаю свою участь: я в мире боец!
Самый пронырливый шпион из ведомства графа Бенкендорфа не понял бы, пожалуй, о чем шла речь в петербургской квартире ссыльного коллежского асессора Герцена. Конечно, кто из ищеек не насторожил бы уши при одном слове революция! Но где же было бы им понять, что речь идёт о революции, нигде не слыханной: сидят двое молодых литераторов и взывают к очистительной молнии, которая должна испепелить извечную власть золотого тельца; они ополчились против самого священного из всех священных прав. Воистину видится им, должно быть, обновленная земля и обновленное над ней небо.
Напрасно считал граф Бенкендорф свое ведомство всеведущим и всесильным. Коллежского асессора отсылали в Новгород. Но если бы все о нем знать, никуда бы не поехал коллежский асессор Герцен… Для того и существует в Петербурге Петропавловская крепость. И критику-разночинцу, что сотрудничает в журнале, ни строчки бы больше не писать.
Нет, далеко не всеведущи оказались голубые мундиры. Герцен едет в Новгород, а Виссарион Белинский пробивается к читателю. Громоздкая машина отеческого попечения над умами дала явный сбой, и, кажется, на самом опасном повороте.
А на Кавказе затерялся поручик Лермонтов. Тот самый, стихи которого Виссарион Белинский продолжает называть своим Аль-Кораном. Как ни круто поворачивает сам Виссарион Белинский, он по-прежнему черпает силу в созданиях непримиримого порта. Ведь главное орудие всякого отрицания есть мысль, а у Лермонтова повсюду присутствует эта мысль – твердая, определенная, резкая, не знающая примирения… Поэт и критик идут плечо к плечу.
О судьбе Лермонтова Белинский думал постоянно с тревогой: любая шальная пуля могла осиротить то новое русское искусство, которое, рождаясь от жизни, само воздействует на ход истории. Этому искусству суждено участвовать в коренном преображении русской действительности.
Но на этот раз всеподавляющая машина отеческого попечения не дала никакого сбоя.