Умеющая слушать - Туве Марика Янссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юнас продолжал расспрашивать, но ничего не добился, не было и намека на то, что Экка обычно называл «этакое человеческое, ну знаешь, то, чего хотят читатели. Что-нибудь живое».
Знаю, знаю. Я обязан найти хоть искру этого «живого», например, что он чего-нибудь боялся или был к чему-то привязан, что угодно, иначе мои слова не спасут ни его, ни меня, он умрет еще раз, и то, что я напишу сейчас или впредь, будет столь же мертвым, как и он сам.
Юнас сидел на краю кровати, пытаясь отвлечься от своих мыслей, созерцая спокойную простоту комнаты. Но сегодня ничего не получалось, внезапно эта бесхитростная комнатушка представилась ему почти вычурной в своей непритязательности: грубо сколоченные стены с клочками мха между бревнами, примитивная мебель – все это этнографическо-литературное кокетство: полюбуйтесь, как здесь все безыскусно и органично! А баню-то построили ведь всего несколько лет назад.
Это опять Игрек виноват, это он заставляет меня видеть вещи в искаженном свете.
Я прочитал почти все, что о нем написано; странно, что они не воспользовались и баней, обычно это прекрасно ложится в интервью. «Великий человек отдыхает в своей старой финской бане после ответственного дня». Замечательно. Так и видишь: вот он созерцает побледневшую в свете летней ночи воду, он наконец один, свободен, он почти дитя природы. Читатели понимают его, они тоже ходят в баню, но, разумеется, не имея за плечами ответственного дня, они знают, что испытывает Игрек, когда, пышущий жаром, погружает в зеркало озера свой огромный живот, а потом, преисполненный покоя и чистый, как кувшинка, выходит из воды, не испачкавшись в тине; звучит, из этого может что-нибудь получиться.
Но вполне вероятно, что Игрек вовсе не любил бани. К тому же он бы ни за что не признался в склонности к такому естественному простонародному удовольствию. О нет, он никогда не позволял себе быть откровенным. Не то что другие… все те, кто изливали мне душу – из тщеславия или страха – или просто болтали обезоруживающе бессмысленную чепуху, – те, у кого я брал интервью, кого я порой старался спасти, а потом быстренько забывал. А теперь они приходят ко мне ночами – полнометражный фильм, пущенный с конца, – и их наслал на меня Игрек.
Я ненавижу его.
6Один за другим текли погожие дни.
Временами на закате у Юнаса появлялось желание сходить в «неубранный» лес, но он так и не осуществил своего намерения. Дочери приходили к нему через день и убирали комнату. Их потребность в чистоте была поразительной, и Юнас спрашивал себя, не выражается ли в этом ужасающем стремлении к порядку страх или протест – убирать комнату, убирать лес, упорядочивать его жизнь… Внезапно он вспомнил первые дни войны, на всех балконах женщины яростно выбивали ковры; и мои дочери наводят чистоту в преддверии моего предполагаемого поражения? Чтобы предотвратить его? Или же просто поступают так, как поступала их мать – каждый раз, когда она бывала напугана или чего-нибудь не понимала, она принималась выбивать ковры.
Просыпаясь утром, Юнас сразу вспоминал: сегодня они придут. Он вытаскивал из шкафа кружевное покрывало и тщательно застилал кровать, раскладывал на столе свои бумаги и снимал со шкафа лампу – пусть думают, что он плодотворно трудился до глубокой ночи. Иногда, пока Карин и Мария убирались, Юнас уходил в баню и в окошко размером не больше черпака созерцал успокаивающий глаз квадрат освещенной солнцем травы. Векстрём неукоснительно придерживался «этнографического» принципа в своих постройках.
Но чаще всего Юнас отправлялся в лавку за газетой. Дочери, слава богу, газет не выписывали. Он обычно прочитывал ее по дороге домой; у выгона Векстрёма, где мирно махали хвостами коровы, присаживался на лесенку у изгороди, и все бесчинства мира слетались к нему, он пропускал их через себя, страницу за страницей, и вдруг однажды случилось что-то невероятное и пугающее – он заметил, что с трудом осознает прочитанное. Он вернулся к началу и стал перечитывать фразу за фразой, отмечал неправильные выражения, повторы, но ему пришлось сделать усилие, чтобы уяснить, о чем же там, собственно, шла речь. Сначала он испугался, но потом понял, что это связано с Игреком, только с ним, и больше ни с чем. Естественно. Преследование шло по всему фронту. Коровы тем временем подобрались совсем близко – это повторялось каждый раз, – так близко, что он чувствовал их теплое дыхание и здоровый коровий запах.
Рассчитав, что уборка завершена, он возвращался домой. В вазе стояли свежие цветы, на столе – стакан молока, кусок пирога или еще что-нибудь из тех преисполненных надежды знаков внимания, которые казались ему столь же вызывающими, как и ненормально хорошая погода. Бумаги лежали на столе нетронутые, но на этот раз они принесли ему карандаши, школьные карандаши из лавки. Обнаружили, что у меня нет карандаша. Это, конечно, Карин, Мария бы никогда… Как-нибудь вскользь я скажу: забавно, я всегда ношу свой «кохинор» в кармане… Нет, нет, нельзя. Так дальше не пойдет, не могу я оставаться здесь, с их летними вакациями, мне нужно в город, я не в состоянии даже читать газету, мир здесь сокращается до моих собственных размеров.
Но если я уеду в город, то и Игрек последует за мной…
Я мог бы выбросить то, что написал о нем, в Болотный залив, так называет деревня свой прекрасный голубой залив, Болотный залив – сплошная тина, если рискнешь зайти в воду, разгребая остатки пикников; сюда ничего не бросишь! И где бы я ни спрятал рукопись, она все равно всплывет, потому что омертвевшее нельзя уничтожить,