Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Иванович Козлов – партикулярнейший поэт, поэт-страдалец, изливавший (и изживавший тем самым) свое страдание в однообразно-мелодичных стихах. И живой, как ртуть, Денис Давыдов – невысокий крепыш, военная косточка, «с огромнейшим стаканом кочующий в степи нахальный партизан».
Сам Денис Давыдов совершенно точно определил основной характер своего литературного творчества в двух стихах:
Я не поэт, я – партизан, казак.
Я иногда бывал на Пинде, но наскоком…
Ум, энергия, общая даровитость бурлили в этом человеке, ища выхода; иногда таким выходом становились стихи. Лучшие из них написаны экспромтом, пульс кавалерийской атаки явственно ощущается в них: бешеная скачка по прямой, качай-валяй, кивер зверски набекрень – но все это под пулями, под пулями.
Козлов до поры до времени о стихах вовсе не помышлял. То был преуспевающий чиновник и отличный танцор, «украшение обществ Петербурга и Москвы». Болезнь перечеркнула жирным крестом эту по-своему блестящую жизнь, и танцора не стало – родился поэт. Паралич ног и слепота сделали поэтом сорокадвухлетнего Козлова, паралич и слепота Козлова привлекли к его поэзии сочувственное внимание всех добрых людей читающей России.
Поэзия Козлова долгое время находилась на гребне литературной моды; Денис Давыдов не был никогда модным стихотворцем – он жил и умер в славе.
Вспомним хрестоматийные строки Баратынского:
Покуда русский я душою,
Забуду ль о счастливом дне,
Когда приятельской рукою
Пожал Давыдов руку мне, —
какое хорошее, светлое чувство выразилось в них! Утонченнейший гений русской поэзии сохранял, оказывается, душу школьника, – он с обожанием глядит на грозный лик героя, радуется и удивляется своему знакомству с ним, гордится, как школьник, его рукопожатием… А каков Денис Давыдов? Ну что, казалось бы: отставной генерал-майор, простой партизан, половину жизни просидевший на лошади. Что ему Гамлет-Баратынский? Молодой человек, не нюхавший пороху, не смотревший смерти в глаза, написавший несколько стихотворений в каком-то «музыкальном и мечтательно просторном роде», а об водке – ни полслова не написавший! Давыдов же не просто дружески сходится с прапорщиком-поэтом в 1826 году – он целых два года, предшествовавших личному знакомству, хлопочет об избавлении Баратынского от той именно доли, вне которой собственной жизни не мыслит, – от бранной доли, от царской службы.
Удивительно, вполне удивительно. Превосходные люди, добрые нравы. Хорошее время для поэзии и для страны.
Баратынский ведь и с Козловым находился в наилучших отношениях, вот только дни, проведенные у одра полуживого поэта, Баратынский не стал бы называть «счастливыми». То были по-своему замечательные, но и напряженные дни – дни, посвященные исполнению трудного христианского долга.
Николай Полевой утверждал, правда, что к Козлову ходили «не разделять бремя скорби и болезни, но слушать поэта». Полевой ведь был романтик (в том узкоспециальном смысле, который имело у нас это слово в 20-е годы XIX века), то есть он легко воодушевлялся, постоянно вступал в словопрения по поводу малозначащих вопросов и мыслил крайне неотчетливо. «Говоря с Козловым, я забывал о его слепоте», – настаивает Полевой. В это можно поверить, но спрашивается, о чем забывал Полевой, разговаривая, например, с Вяземским?
Было, было в обществе нездоровое оживление вокруг личности Козлова: сгущался розовый туман, искажались пропорции, сочувствие к поэту-страдальцу, интерес к его гармоничной поэзии педалировались, достигая у отдельных лиц, в особенности – у некоторых высокопоставленных дам, истерического накала. Этим и объясняется, по всей вероятности, беспримерно резкий выпад против Козлова, допущенный Воейковым в «Доме сумасшедших»:
Как он жалок, как несчастен:
Слеп, без ног и без ума!.. и т. п.
Насмешка над физическими недостатками ближнего отвратительна и недопустима; отвратительный вкус имеют также некоторые вещества, полезные для нашего здоровья. Литературная сатира – лекарство. И ее жало заострено в данном случае не против Козлова (чью слепоту, обездвиженность и, положим, глупость уж наверное не рассчитывал исправить сатирик), а против неразумной ревности отдельных почитателей и почитательниц его таланта. Злой Воейков в данном случае злится не совсем напрасно. Есть поэзия и есть страдание, есть поэзия в страдании и есть тайная струя страданья в мажорнейших песнопениях большого поэта, но вот инвалидной поэзии быть не должно. Нельзя оценку поэтического произведения обуславливать лучшим или худшим физическим состоянием его автора, недопустимо жертвовать поэзией в пользу гуманности и филантропии. Вся эта дешевая благотворительность под вывеской культуры, когда «небом избранный певец» хладнокровно задвигается в пыльный угол, а на первые роли назначаются парализованные певцы (говоря с которыми забываешь об их параличе), пятилетние скрипачи (которые маленькими своими ручонками играют такую красивую музыку), слепые живописцы (которые пишут такие картины на ощупь), безнравственна и глубоко антикультурна.
Репутации Козлова эти общие соображения повредить не могут. Козлов – поэт истинный. Спирт чистой поэзии присутствует в его стихах. Но как поэт Козлов полностью «восприял благая» уже при жизни: любовь читателей, широкое общественное признание стали достойной наградой за все понесенные им труды. Такое положение вещей обыкновенно сказывается потом – при подведении итогов, при окончательном расчете. Пожизненная слава необходимо наносит урон посмертной славе поэта, энтузиазм современников действует на потомков охлаждающе. Поэт, ни разу не обманувший ожиданий современного себе среднестатистического читателя, вступает в конфликт с читателем идеальным.
Триумфально войдя в литературу с первой попытки, взяв с первой попытки значительную высоту, Козлов далее уже не развивался. Поэзия Козлова не достигла того совершенства, которое автоматически проредило бы шеренгу поклонников и обожателей, автоматически отсеяло бы читателя среднего – лишнего читателя. Козлов – поэт все-таки небольшой.
Вся его жизнь в искусстве прошла в сфере притяжения более крупных небесных тел, самостоятельным светилом на небосклоне русской поэзии Козлов стать не сумел. Спирт чистой поэзии разбавлен у него значительным количеством подслащенной воды; Козлов – это какой-то семипроцентный Жуковский или десятипроцентный Батюшков. Стихи Козлова – слабый напиток, дамский.
Конечно, приговор мой легко оспорить. Можно так возразить: «Козлов написал “Вечерний звон”, Козлов дал сцену пострижения в “Княгине Наталье Борисовне Долгорукой”, Козлов создал такой шедевр русской лирической поэзии, как “Не бил барабан перед смутным полком…” – для одного человека вроде бы и достаточно. Много ли у нас было зрячих стихотворцев, сумевших сделать в искусстве столько, сколько совершил в борьбе с недугом этот мужественный слепец. Следовало бы помянуть Ивана Ивановича Козлова тихим и добрым словом, а не лезть к его стихам со спиртометром и не примешивать терминологию ликероводочного производства к вопросам искусства».
Все верно, согласен. Можно ведь и больше сказать: в истории