Сила обстоятельств: Мемуары - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сартра вместе с другими поместили отдельно. А я сидела среди многочисленной публики, рядом с молодыми адвокатами. Мадам Али Шекал в траурных накидках представляла гражданский иск. Я смотрела на молодого человека с открытым лицом, находившегося на месте для подсудимого: он совершил поступок, аналогичный тем, какие во времена Сопротивления называли героическими, а между тем французы хотят заставить его заплатить за это, возможно, ценой жизни.
Товарищи Саддока говорили о его человеческих качествах, о его трудолюбии и верности друзьям; старые родители плакали. Затем преподаватели, писатели, священник, генерал, журналисты объясняли поступок Саддока положением его алжирских братьев, описав это положение. «Ну вот, — недовольным тоном сказали сидевшие рядом со мной два молодых адвоката, — суд хотят устроить над нами, объясняя, будто все, что происходит в Алжире, мы получаем по заслугам!» Обвинение вызвало Сустелля. Ни на кого не глядя, он торопливо произнес хвалебную речь в адрес покойного. Затем, поддерживаемая родителями, вышла девушка на протезах: она получила увечье в результате взрыва в «Казино де ла Корниш»[48]. Пронзительным, прерывающимся голосом она стала кричать: «Довольно ужасов! Вы не знаете, что нам приходится переживать! Довольно крови! Довольно! Хватит!» Вызванное ею смущение обратилось скорее против обвинения, которое устроило эту мелодраматическую сцену против Саддока. Совсем седой, тщедушный, с трудом державшийся на ногах, старый Эмиль Кан потребовал от имени Лиги прав человека, председателем которой он являлся, признать для Саддока значительные смягчающие обстоятельства. Какой-то пастор зачитал письмо своего сына, призванного на Алжирскую войну. Мальчик рассказывал, как ему довелось видеть территориальное соединение — то есть «черноногих», — которое пытало старого араба; чтобы вырвать у них несчастного, ему при поддержке нескольких товарищей пришлось угрожать оружием. Этот рассказ об избиениях, пытках, повешении канул в мертвую тишину; ни единого вздоха удивления или отвращения: об этом и так все знали. И снова очевидность, как ножом, полоснула меня по сердцу: все знали и плевали на это или соглашались.
Сартр давал показания одним из последних. Ничто не выдало его волнения, разве что, говоря с натянутой почтительностью о покойном, он назвал его Али Шакал. Сравнивая поведение Али Шекала с поведением Бен Саддока, Сартр объяснил, что молодые не могут примириться с терпением старших, ибо знают только кровавое лицо Франции. Затем он подчеркнул, что поступок, совершенный Сад-доком, — это политическое убийство, которое не должно приравниваться к террористическому покушению. Сартр делал огромное усилие, чтобы его язык не шокировал суд, который, судя по всему, был доволен его сдержанностью.
Я вышла из зала. В кулуарах генерал Тюбер гневно возмущался алжирскими французами. Все свидетели выражали удовлетворение беспристрастностью председателя суда и свободой, которую он им предоставлял. Они сурово комментировали отсутствие Камю. Его голос имел бы тем больший вес, что он как раз был удостоен Нобелевской премии. Стибб просил его всего лишь сказать вслух то, что он недавно написал в своем эссе, где осуждал смертную казнь, но Камю отказался предстать перед судом и даже прислать в суд послание. Требуя снисхождения суда, некоторые свидетели, иногда не без лукавства, цитировали Камю.
На следующее утро, читая газеты, мы помрачнели. Приводя свидетельские показания, они, сами того не желая, выдвигали превосходное обвинение против войны: читатели совершенно неожиданно окажутся информированы. И в то же время газеты определенно заняли позицию против Саддока. Пресса обвиняла свидетелей в том, что они очернили Францию, и получалось, что обелить ее мог только нож гильотины. Мы опасались, как бы эти статьи не оказали влияния на присяжных.
Вечером мы с облегчением услышали приговор: пожизненное заключение. Но когда война кончится, двери тюрем распахнутся. Прежде всего мы радовались за Саддока, однако утешением служило и то, что во Франции оставались еще люди, способные по совести судить алжирца. В Алжире такое понятие было не в ходу.
В конце января 1958 года меня попросили дать показания в пользу Жаклины Гёррудж, в Руане она была одной из лучших моих учениц. Она работала учительницей в Алжире и вышла замуж за учителя-мусульманина. Как и он, она была членом городских групп Армии национального освобождения; это она передала Ивтону бомбу, которую он поместил в здании ЭГА[49]. Оба они, так же как и еще один обвиняемый, Талеб, в декабре 1957 года были приговорены к смерти. Левые силы вели кампанию в их защиту, и я как могла оказывала в этом помощь. Мы добились их помилования. Но Талеб, признавшийся лишь в том, что готовил взрывчатку и полностью отрицавший свою причастность к покушению, был обезглавлен.
Бомбардировка Сакета вызвала недовольство значительной части французских правых сил: Орадуры, по признанию одного капрала, случались у нас каждый день. Но нанести удар по тунисской деревне — это была оплошность. Чтобы оправдать ее, в новостях показали кинопленку, на которой запечатлены были солдаты АНО, размещавшиеся в Тунисе: еще одна оплошность. Дисциплинированные, в форме, они представляли собой армию, а не сборище преступников.
Рассказывали, будто генерал Массю, наделенный благочестивой и совестливой душой и пожелавший на себе испробовать пытку электричеством, заявил: «Тяжело, но для мужественного человека терпимо». Появившаяся книга — «Допрос под пыткой» Анри Аллега — напомнила невыносимую правду пытки. Сартр прокомментировал ее в статье «Победа», опубликованной в «Экспресс» и запрещенной цензурой. Тем не менее десятки тысяч экземпляров книги были распроданы, ее перевели во всем мире.
Пытка стала теперь столь очевидным фактом, что даже Церковь вынуждена была высказаться относительно ее правомерности. Многие служители культа отвергали ее и на словах и на деле, но находились священники, поощрявшие к этому элитные части. А какое молчаливое пособничество мирян! Камю меня возмущал. Он уже не мог, как во время войны в Индокитае, выдвигать в качестве предлога свое нежелание играть на руку коммунистам и потому ворчал, что метрополия не понимает проблемы. А когда он приехал в Стокгольм получать Нобелевскую премию, то раскрылся еще больше. Камю расхваливал свободу французской прессы, а как раз на той неделе были конфискованы тиражи «Экспресс», «Обсерватёра» и «Франс нувель». Перед широкой публикой он заявил: «Я уважаю Правосудие, но в первую очередь буду защищать свою мать, а не Правосудие», что было равносильно согласию с позицией «черноногих». Обман заключался в том, что одновременно он делал вид, будто держится над схваткой, принимая таким образом сторону тех, кто желал примирить эту войну и ее методы с буржуазным гуманизмом. Ибо, как на полном серьезе сказал годом позже сенатор Рожье: «Наша страна… испытывает потребность украшать все свои деяния идеалом универсальности и гуманности». И в самом деле, мои соотечественники ухитрялись отстаивать этот идеал, попирая вместе с тем его ногами. Каждый вечер в театре «Монпарнас» чувствительная публика плакала над прежними бедами маленькой Анны Франк, но ничего не желала знать о тех детях, которые в эту минуту агонизировали, умирали, сходили с ума на территории, считавшейся французской. И если бы вы попытались вызвать к ним жалость, то вас обвинили бы в стремлении подорвать дух нации.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});