Педагогические поэмы. «Флаги на башнях», «Марш 30 года», «ФД-1» - Антон Макаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну?
Пришел Соломон Давидович и объяснил Крейцеру, что можно построить еще десять новых заводов, пока наступит катастрофа, что если даже она наступит, то балка прямо не свалится на голову работающих, а сначала прогнется и даст трещину. Крейцер ничего не сказал и направился в сборочный цех. Здесь не было никакого потолка – работали во дворе. Игорь Чернявин сейчас уже не зачищает проножки, а собирает «козелки» чертежных столов – работа самая трудная и ответственная. Светлые, прямые волосы у него растрепались, щека вымазана, но рот по-прежнему выглядит иронически. Цепким движением он берет в руки нужную деталь, быстро бросает на нее критический взгляд, двумя ловкими мазками накладывает клей, моргнул, и уже в его руках не помазок, а деревянный молоточек, а тем временем шип одной части вошел в паз другой, неожиданный сильный удар молотком, и снова в руках деталь, и опять молоток замахивается с угрозой. Руки Игоря ходят точным, уверенным маршем, взгляды еле-еле прикасаются к дубовым заготовкам, но вдруг деталь летит в кучу брака, и Игорь, продолжая работу, кричит Штевелю:
– Синьор! Опять шипорезный половину шипа вырывает! Сегодня две дюжины поперечных планок выбросил. Какого они ангела там зевают?
Игорь замечает Крейцера и салютует. Крейцер отвечает спокойным движением и спрашивает:
– Как поживает левый фланг?
– Металлистов обогнали, Михаил Осипович!
– Все-таки до конца года не выдержите.
– Мы выдержим! Стадион не выдержит. И металлистам плохо. Они не выдержат. Надо скорее новый завод.
– Скорее! А триста тысяч?
– Мы сейчас на линии 19 августа. Через три месяца выполним годовой план. А по плану у нас четыреста тысяч прибыли, да еще экономия есть.
Крейцер смотрит на Игоря, как на равного себе делового человека, думает, потом грустно оглядывается, произносит с явным вздохом:
– Три месяца… Боюсь… Не протянете.
– У нас кишки хватит, а у станков не хватит…
– То-то… кишки…
А у четвертой бригады было еще одно дело.
Ваня в тот же вечер рассказал о странном прохождении мертвого часа у Рыжикова. Четвертая бригада выслушала его сообщение с остановившимся дыханием. Зырянский хмурил брови и все дергал себя за ухо. В тот вечер постановили шума не подымать, а продолжать наблюдение. Только Володя Бегунок требовал немедленных действий. Он оборачивался возмущенным загоревшим лицом к членам четвертой бригады.
– Уже наблюдали-наблюдали, и пьяным видели, и коробку папиросную показывали, и сейчас поймали, а теперь опять наблюдать. А он все будет красть и красть. А я говорю: давайте завтра на общем собрании скажем.
– Ну и что? – спрашивал Филька.
– Как что?
– А он скажет: заснул прямо на свежем воздухе, и все.
– А почему рука была под палаткой?!
– А чем ты докажешь? А он скажет: мало где рука бывает, если человек спит.
– А голова?
– А чем ты докажешь?
– А Ванька видел.
– Ничего Ванька не видел. Ноги отдельно видел, голову отдельно, а кошелек отдельно.
– А тебе нужно все вместе обязательно?
– А конечно! А как же? Надо, чтобы кошелек был вместе, в руках чтобы был.
Зырянский сказал:
– Вы, пацаны, не горячитесь. Так тоже нельзя – бац, на общем собрании: Рыжиков – вор! Мало ли что могло померещиться Ванюшке? А может, он совсем не вор. Хоть раз поймали его? Не поймали. Вот Рыжиков, так он, действительно, поймал тогда Подвесько, это и я понимаю. Поймал и привел на общее собрание со всеми доказательствами. А вы с чем придете? Скажете, коробку нашли папиросную? А над вами посмеются, скажут, охота вам по сорным кучам лазить и коробки разные собирать. А теперь Ваня увидел – спит Рыжиков, и в палатке кошелек лежит. Мало ли что лежит в палатке, так это значит, если кто проходит мимо палатки, значит вор? Да?
Трудно было возражать против этого, и Бегунок уступил.
Но в колонии снова покатилась волна краж, мелких, правда, но достаточно неприятных: то кошелек, то ножик, то новые брюки, то фотоаппарат, то еще что. Все это исчезало тихо, бесшумно, без каких бы то ни было намеков на следы. Вечером дежурный бригадир докладывал Захарову о пропаже, Захаров, не изменяясь в лице, отвечал «есть» и даже не расспрашивал об обстоятельствах дела. И бригадиры расходились без слов, и в спальнях колонисты старались не говорить о кражах. А в спальнях бывали мало, в других местах свои были заботы. Но и в спальнях и среди прочих забот не забывали колонисты о несчастье в колонии: все чаще и чаще можно было видеть остановившийся, чуть прищуренный взгляд, осторожный поворот головы к товарищу. И Захаров стал шутить реже.
В июне начали пропадать инструменты: дорогие резцы из «победита», штанген-циркули, десятки масленок, – масленки медные. Соломон Давидович без всяких предупреждений попросил слова и сказал на общем собрании:
– Я по одному маленькому делу. Удивляет меня, старика: вы такие хорошие работники и советские люди, вы на собраниях говорите о каждой пустяковинке. Интересуюсь очень, почему вы ничего не говорите о кражах? Как же это можно: боевое наступление на фронте, правый фланг теснит противника, строим новый завод, дорогие товарищи, и… вы только представьте себе, на своем заводе крадем инструменты! Вы сколько говорили о плохих резцах, а теперь у нас хорошие резцы, так их крадут. Вот товарищ Зорин сказал: плохие станки – это враги. Допустим, что враги. А тот, кто крадет инструмент, так это кто? Почему вы об этих врагах не говорите?
Соломон Давидович, протягивая руки, оглядел собрание грустными глазами:
– Может быть, вы не знаете, что значит достать «победитовые» резцы?
– Знаем, – ответил кто-то один. Остальные смотрели по направлению к Соломону Давидовичу, но смотрели на его ботинки, стариковские, истоптанные, покрытые пылью всех цехов и всех дорожек между цехами.
Соломон Давидович замолчал, еще посмотрел удивленными глазами на собрание, пожал плечами, опустился на стул. Что-то хотел сказать Захарову, но Захаров завертел головой, глядя в землю: не хочу слушать! Витя Торский тоже опустил глаза и спросил негромко:
– Товарищи, кто по этому вопросу?
Даже взглядом никто не ответил председателю, кое-кто перешептывался с соседом, девочки притихли в тесной кучке и молчали и краснели; Клава Каширина гневно подняла лицо к подруге, чтобы подруга не мешала ей слушать. Торский похлопывал по руке рапортами и ожидал. И в тот момент, когда его ожидание становилось уже тяжелым и неприличным, Игорь Чернявин быстро поднялся с места:
– Соломон Давидович совершенно правильно сказал! Почему мы молчим?
– Ты про себя скажи, почему ты молчишь?
– Я не молчу.
– Вот и хорошо, – сказал Торский. – Говори, Чернявин.
– Я не знаю, кто вор, но я прошу Рыжикова дать объяснения.
– В чем ты обвиняешь Рыжикова?
Игорь сделал шаг вперед, на одну секунду смутился, но с силой размахнулся кулаком из-за плеча:
– Все равно! Я уверен, что я прав: я обвиняю его в кражах!
Как сидели колонисты, так и остались сидеть, никто не повернул головы к Чернявину, никто не вскрикнул, не обрадовался. В полной тишине Торский спросил:
– Какие у тебя доказательства?
– Есть доказательства у четвертой бригады. Почему молчит четвертая бригада, если она знает?
Четвертая бригада, восседающая, как всегда, у бюста Сталина, взволнованно зашумела. Володя Бегунок поднял трубу:
– Вот я скажу…
– Говори!
Теперь и во всем собрании произошло движение: четвертая бригада – это не один Чернявин, четвертая бригада, наверное, кое-что знает. Володя встал, но Зырянский раньше его сказал свое слово:
– Торский! Здесь есть бригадир четвертой бригады!
– Извиняюсь… Слово Зырянскому! – И Зырянский встал против Игоря, затруднился первым словом, но потом сказал твердо:
– Товарищ Чернявин ошибается: четвертая бригада ничего не знает и ни в чем Рыжикова не обвиняет!
Игорь побледнел, но вдруг вспомнил и нашел в себе силы для насмешливого тона:
– Алексей, кажется, Володя Бегунок иначе думает.
– Володя Бегунок тоже ничего не знает и ничего иначе не думает.
– Однако… пусть он сам скажет.
Зырянский пренебрежительно махнул рукой.
– Пожалуйста, спросите.
Володя снова встал, но был так смущен, что не знал, положить ли свою трубу на ступеньку или держать ее в руке. Он что-то шептал и рассматривал пол вокруг себя.
– Говори, Бегунок, – ободрил его Торский, – что ты знаешь?
– Я… Уже… вот… Алеша сказал.
– Значит, ты ничего не знаешь?
– Ничего не знаю, – прошептал Бегунок.
– О чем же ты хотел говорить?
– Я хотел говорить… что я ничего не знаю.
Торский внимательно посмотрел на Володю, внимательно смотрели на него и остальные колонисты. Торский сказал:
– Садись.
Володя опустился на ступеньку и продолжал сгорать от стыда: такого позора он не переживал с самого первого своего дня в колонии.