Джойс - Алан Кубатиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как Северину, ему приходится впустить в дом нового любовника Беллы, Буяна Бойлана. Сцена купания Ванды, при котором присутствует Северин, отражается в нескольких эпизодах «Улисса». Эпизод, когда Ванда в кульминационной сцене романа убеждает Северина, что наконец полюбила его, и он в экстазе дает привязать себя к столбу, а затем оказывается жертвой ее нового возлюбленного и удостаивается беспощадной порки, превращается в скандальное, с притворной яростью, выдирание волос у Блума. Мраморная статуэтка, которую Блум несет домой под дублинским дождем, — «каменно-холодная и чистая» алебастровая копия Венеры, которой молится Северин.
Версия Захер-Мазоха у Джойса — абсолютно фарсовая; все мазохистские фантазии Блума разыгрываются на границе творческого воображения и подсознания. Но Блум осуждает себя не за порногрезы, а за то, что ему кажется, что они произошли в реальности. Осуждение себя, своей слабости и потворству греху, осквернению, осознание себя «червем в розе», улегшимся «в хлеву среди свиней», — здесь возникают классические мотивы Блейка. В финале «Цирцеи» Стивена задирают и бьют два пьяных солдата, которые Блейка не знают, но перевранную Стивеном фразу из «Пророчества Мерлина» — «но вот тут я должен убить священника и короля» — улавливают: «Ты чего говорил про моего короля?» Джойс явно опирается на инцидент из биографии Блейка, когда тот выставил из своего сада двух рядовых, кричавших, что с солдатами его величества нельзя так обращаться. По легенде, Блейк ответил: «К черту вашего короля!» — после чего едва отделался от обвинения в государственной измене. В «Поминках по Финнегану» солдат станет трое и они также прицепятся к Ирвикеру.
Толкуя эти эпизоды по Блейку, мы видим прославление отречения от грубой телесности. Поражение телесной силы и победа духа приводят к очищению и перерождению и Стивена и Блума. Их очищает любовь. Мало что так наполняет «Улисс», как тема любви — семейной, родительской, детской. Молли Блум без конца вспоминает свитерок, который она вязала для своего первенца Руди, не прожившего и двух недель. Суровость Стивена, отказывающегося от своей семьи, становится умилением, когда он застает сестру за чтением курса французского, его раскаяние — от того, что в ужасе он кричит ругательства чудовищному призраку матери.
У Блума призрак совсем иной — среди фантастического разгула «Цирцеи», над избитым Стивеном, бормочущим стихи Йетса, Блум вдруг видит своего неродившегося сына: «Безмолвен, бдителен и задумчив, стоит он на страже, приложив пальцы к губам в жесте тайного наставника. На темном фоне стены медленно возникает фигурка, волшебный мальчик лет одиннадцати, подменыш, похищенный феями; он в итонской курточке и хрустальных башмачках, на голове небольшой бронзовый шлем, в руке книга. Он беззвучно читает ее справа налево, улыбаясь, целуя страницу.
Блум (пораженный, зовет беззвучно). Руди!
Руди смотрит в глаза Блума, не видя их, и продолжает читать, улыбаясь, целуя книгу. Лицо его покрыто нежным румянцем. Пуговицы на одежде алмазные и рубиновые. В левой руке он держит тонкую палочку слоновой кости с лиловым бантиком. Белый агнец выглядывает из его жилетного кармашка».
Завораживающим свиданием отца с выращенным в воображении ребенком заканчивается буйная фантасмагория «Цирцеи».
Сказочная фигурка волей Джойса объединяет многие символы и ощущения: умиление отца, тихое отдаление ребенка, драгоценности на одежде цвета крови и слез и т. д. Руди объединяет Молли и Блума в одном печальном и теплом воспоминании, как бы продолжая память Блума о его отце, покончившем с собой[86]. Блум испытывает еще большую печаль, перебирая и составляя в памяти куски изорванного письма, найденного у отцовской кровати: «Моему дорогому сыну Леопольду. Завтра будет неделя, как я получил… Леопольду незачем быть быть… с вашей дорогой матушкой… не терпеть больше… к ней… для меня все… будь добр к Атосу, Леопольд… дорогой мой сын… всегда… меня… Das Herz… Gott… Dein[87]…» Отцовство мощно заявлено в романе и выглядит куда более могучей страстью, чем половое чувство.
Из внутренней жизни Блума ни на секунду не исчезают дочь и жена. В эпизоде со слепым юношей Блум не просто следует общепринятым нормам — он сострадает ему, даже в тот короткий отрезок времени, когда их сводит судьба. Жертвуя в пользу детей скончавшегося приятеля, Блум вносит больше, чем может позволить себе. Отцовское чувство к Стивену ведет его следом за ним, чтобы спасти его, пытаться не дать ему перебрать, накормить его, спасти от «бобби» и даже увести его к себе домой, в самое защищенное и естественное для человека убежище. Стивен не останется с Блумом. Отчуждение, ставшее нормой, не победить за сутки; но даже такая нестойкая молекула стягивается для того, чтобы подтвердить необходимость возвращения друг к другу. Блум и Стивен созданы как бы дополняющими друг друга: здравомыслие и терпимость Блума необходимы отточенному и нервному интеллектуализму Стивена.
В «Итаке» Блум ведет Стивена на Экклс-стрит, они без умолку говорят, и Джойс с насмешливой педантичностью указывает, как расходятся их убеждения. Стивен открыто не соглашался с мнением Блума относительно важности диетического и гражданского самоусовершенствования, Блум же не соглашался молча с постулатом Стивена относительно вечного утверждения человеческого духа в литературе. Несогласие Блума лишь проверяет на прочность одно из самых неотступных утверждений Джойса, скрепляющее все его тексты. Эллман пишет: «Неслучайно, весь „Улисс“ завершается могучим „ДА“ — утверждением, а не „всхлипом“, которым почти в то же самое время Элиот заканчивает „Бесплодную землю“».
Один из вечных вопросов к Джойсу всегда был о его отношении к евреям. Прямые и косвенные признания Джойса, в том числе сделанные Фрэнку Бадгену, говорят, что Блум, оседлый, семейный и солидный, несет и приметы вечного странника, вечно гонимого, вордсвортовского «Wandering Jew»[88]. «Я иногда думаю, что в отказе принять христианство была героическая жертвенность. Взгляните на них. Они лучшие мужья, чем мы, лучшие отцы и лучшие сыновья». А в другом месте он говорит: «Еврей — одновременно и царь и первосвященник в своей семье».
Нет сомнений — Джойс сделал «Порядочного Дублинца» евреем, вполне равнодушным и к протестантизму, и к католицизму, еще и из сатирических побуждений, из вечного желания бросать вызов. Разумеется, он помнил дело офицера-еврея Дрейфуса, выставленного шпионом, чтобы прикрыть его начальника, графа Эстергази: Джойс приехал в Париж вскоре после смерти Эмиля Золя, взбудоражившего полмира своим памфлетом «Я обвиняю» и затем так загадочно погибшего. Анатоль Франс, живой классик и один из лидеров общественной жизни, одним из первых подписал открытое письмо президенту, а на похоронах Золя произнес яркую речь. Дублин 1903 года, как раз когда приехал Джойс, бушевал редким вообще-то для Ирландии антисемитизмом: в Лимерике бойкотировали торговцев-евреев и не обошлось без насилия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});