История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С деньгами не я решаю, — и закурил.
— Десять долларов! — выпалил я и снова отвернул голову.
Наступила пауза, заполненная клубами сигаретного дыма.
Нас с Бобби прощупала в темноте одичалая фара заблудшего велосипедиста в белых ботинках и красных рейтузах. Он посмотрел на нас ищущими глазами, но тоже постеснялся и отвернулся. Я проводил его сердитым взглядом, а потом вернулся к Бобби. Лицо у него, все в дыму, было озадаченным. Потом он очнулся, полез в карман, вытащил оттуда бумажник, а из него — две десятки. Я взял обе и догадался, что Нолик, свинья, вырос в важную птицу. Уже захлопнув за собою дверь, Бобби обернулся ко мне и добавил:
— Кстати, не надо Кливленду про семинар, ладно?
Я вернулся теперь уже к правой дверце. По-прежнему постучался локтем в стекло и попросил семинолку опустить его. Лицо у нее было испуганное. Протянув ей одну из моих десяток, сказал:
— Это тебе в знак извинения. За перерыв в семинаре! — и подмигнул ей. — А с толстяком этим, с Гуревичем, — отменяется! Но ты не горюй: там у него внизу трогать нечего! Жидковато!
Она сперва растерялась, но потом, когда Бобби грохнул со смеху, — хотя опять же ничего не поняла, — рассмеялась и сама.
79. Побежденные и жаждущие тепла
Через десять минут пришлось сожалеть о расточительстве и страсти к эффектам: пакистанец, продавец бензина, не соглашался доверять мне канистру и требовал за нее пятерку. Я предлагал трешку, — на большее не имел права: десять минус восемь за бензин и канистру только и оставляло мне шанс на проезд в тоннеле.
— Слушай, — хитрил я, — не торгуйся, как жид! Ты же — слава небесам! — мусульманин!
Мерзавец антисемитом не оказался:
— Все под Богом равны! — объявил мне и показал на Него тощей рукой. — Пять, и ни центом меньше!
Я потребовал менеджера.
— Мистер Бхутто дома, — ответил пакистанец.
— Мистер Бхутто — мой приятель! — попробовал я.
— Тогда я ему позвоню, — сказал он. — Поговори!
— Так поздно?! — возмутился я. — Я же интеллигент!
— Поговорю я, — согласился он и позвонил.
Разговаривал долго. По-пакистански. Поглядывал на меня и, видимо, описывал, но мистер Бхутто отказывался меня признать. Пакистанец спросил какая у меня машина. Я ответил, что у меня их три: Додж, Бьюик и еще одна, третья. Какая, спросил пакистанец. Я бесился и не мог вспомнить еще какую-нибудь марку. Ответил обобщенно: японская. Потом они опять стали говорить о чем-то. Продавец размахивал короткими руками, ронял трубку, перехватывал ее на лету и вздымал глаза к другому мэнеджеру: то ли благодарил Его, то ли извинялся за оплошность. Наконец, спросил мое имя.
— Джавахарлал! — объявил я.
Он перевел информацию на другой конец провода. Потом снова повернулся ко мне и спросил фамилию.
— Неру! Джавахарлал Неру!
Мистер Бхутто велел ему описать меня подробней. Облегчая продавцу задачу, я стал медленно поворачиваться вокруг оси. В голове не было ни единой мысли. Не было уже и отчаяния — только усталость. Пакистанец опустил трубку и доложил, что мистер Бхутто передал привет, но меньше, чем за пятерку канистру не отдает.
Шагая по улице с тяжелой канистрой без цента на тоннель, я снова увидел велосипедиста в мерцающих ботинках и красных рейтузах. Оглянулся на меня еще раз. А может, подумалось мне, он вовсе и не педик. Может быть, смотреть ему больше не на кого или хочет сообщить, что канистра протекает. О Нателе, с которой еще предстояло оказаться наедине, я старался не думать: ощущал перед ней неясную вину, хотя сейчас уже жизнь тяготила и меня. Когда затекла рука, я остановился у края тротуара и облокотился на белый Мерседес. Отдышавшись, пригнулся к канистре, но прежде, чем приподнять ее с тротуара, обомлел: увидел покойника!
Прямо перед носом. Лежал — покрытый черным пледом и с торчащими наружу ботинками — на хромированной каталке, застрявшей между запаркованными машинами. Я огляделся. Все показалось мертвым: здания, выстроившиеся вдоль улицы, пустые автомобили вдоль тротуаров, деревья, афишные тумбы, телефонные будки, — ничто не двигалось. Что же он тут делает? — подумал я в ужасе о трупе и медленно зашел к нему в изголовье. Осторожно приподнял плед и вздрогнул еще раз, потому что в полумраке покойник обрел конкретность. Это был мужчина моих лет — в темно-синем пиджаке поверх белоснежной рубашки и с широкой красной бабочкой. Лицо — совершенно белое — выражало недовольство, одна из причин которого представилась мне очевидной: ремень, пристегивавший труп к каталке, был затянут на груди чересчур туго. Очевидной же представилась и другая причина: покойник лежал на каталке как-то сам по себе, без присмотра, одинокий и, несмотря на парадный вид, потерянный. Вот именно! — догадался я, он ведь, наверное, и есть потерянный! Закатился сюда и застрял между машинами. Но откуда? Я опустил плед ему на грудь и снова осмотрелся, теперь уже внимательней. Вокруг было безмятежно, — обычно. За перекрестком, в свете открытой парадной двери под козырьком, я различил двух живых людей. У одного из них светились фосфором ботинки. Присмотревшись, я различил в полумраке прислоненный к дереву велосипед и поспешил к перекрестку. Оба обернулись ко мне, и один оказался, как я и ждал, знакомым — в белых ботинках и красных рейтузах. Я остановился поодаль и уставился на второго, хоть и не знакомого, но зато облаченного в солидный фрак с атласными лацканами.
— Кого-нибудь ждете? — начал я.
— Ищем, — ответили рейтузы.
Я обрадовался:
— В синем пиджаке, да? В черных ботинках?
— Может быть! — обрадовался и фрак.
— Как это — «может быть»?! Ищете и не знаете?
— Не валяй дурака! — сказали рейтузы. — Где он?
Заподозрив ужасное, я отступил на шаг и пожалел, что, не имея оружия, оставил на тротуаре канистру с горючим.
— Надо объяснить человеку! — рассудил фрак и шагнул вперед. — Мы, знаете ли, не знаем как он одет, но знаем о нем все другое.
— Что именно? — потребовал я.
— Все! Знаем даже, что вчера он был в Филадельфии.
Мне стало хуже:
— В Филадельфии? А кто он есть? То есть — был…
— Киссельборг! — сказали рейтузы. — Балетный критик.
— Балетный?! А почему не знаете как выглядит, если ищете?
— Я как раз знаю! Я танцор. Это он не знает.
— А почему молчишь как выглядит? — спросил я.
— Слушай! — вспылили рейтузы. — Ты издеваешься! Ты же спрашивал как одет, а не как выглядит! Высокий, и белое лицо.
— Подожди, подожди, — вмешался фрак. — У них у всех белые лица когда не негры. Я имею в виду не критиков, а людей.
— Но у него слишком белое, понимаешь?
— Это плохой вкус! — возразил фрак. — Я не употребляю белил. Я люблю, чтобы люди выглядели натурально, как мертвые!
— Ты не понимаешь меня! — вздохнул танцор. — У него как раз в жизни было очень белое лицо. Чересчур!
— Тем более! — парировал фрак. — Таких вообще — надо не белилами, а румянами, чтобы было видно, что когда-то был живой, — и повернулся ко мне. — Но его привезли из Филадельфии, а Филадельфия — давно не Нью-Йорк!
Сперва мне почудилось, будто я начал понимать, но потом решил, что безопаснее убежать.
— Так где же Киссельборг? — спросил танцор.
— А зачем он вам? — ответил я.
— Слушай! — опять вспылил он. — Что ты за человек! Ты не издеваешься, нет, ты такой и есть. Зачем он нам может быть нужен, а? Не догадываешься? В конце концов, ты же сам к нам и пришел!
— Правильно! — признал я. — А сейчас сам же и уйду.
— Постой! — вскинулся и фрак. — Как — «уйду»?! Где критик?
— А зачем он вам? — настаивал я.
Теперь уже оба, видимо, поняли, что в помощи нуждаюсь именно я. Фрак выступил было вперед, но я дал понять, что помогать следует издали. Он вернулся назад и сказал:
— Критик этот… как же его в жопу звать-то?
— Киссельборг, — сказал танцор. — Но не надо о нем так!
— Да я так, к слову… Так вот, Киссельборг нужен мне, чтобы его похоронить. В землю. Это принято — хоронить если мертв.
— А как же получилось, что его надо хоронить? — сказал я и поправился. — Зачем вдруг хоронить должен ты?
— Дай-ка я объясню ему, ладно? — перебил танцор и повернулся ко мне. — Видишь ли, Киссельборг жил в Нью-Йорке, но умер в Филадельфии на ленинградском балете…
— Кировском? — перебил и я.
— Правильно, Кировском, — продолжил танцор. — Так вот, он скончался там, но сразу его сюда везти не стали: с ним хотели попрощаться и там… А сегодня ночью, конечно, привезли: утром уже панихида, придет весь балетный мир! Мы, из балета, стараемся хоронить своих днем, потому что вечером спектакли. Понятно пока?
— Пока да! — подбодрил я его, поскольку он старался.
— Его, одним словом, выгрузили из машины, дали Карлосу расписаться и уехали. Карлос — это он! — и ткнул пальцем во фрак.