История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что за наваждение, подумал я, опять меня хотят бить! Ощущение при этом было странное: хотя развинченный бульдозер — тем более, заправленный водкой — представлял меньшую угрозу, нежели орава черных юнцов, защищаться не хотелось: устал. Мысль о Нателе, однако, вынудила меня отставить в сторону правую ступню и нацелить ее в надвигавшуюся машину под самый бак с горючим, в пах, — так, чтобы искра отскочила в горючее и разорвала в щепки всю конструкцию. И ударил бы, конечно, если бы машина не убрала вдруг с лица очков и не сказала мне знакомым голосом по-русски:
— Сейчас тебя, сволочь, протараню!
— Нолик! — ахнул я на русском же. — Айвазовский!
Бульдозер застопорился, забуксовал и взревел:
— Это ты?! Дорогой мой!
К изумлению Зари Востока, Нолик расцеловал меня и потащил к столу представлять как закадычного друга.
…В друзьях мы не состояли, хотя знакомы были с детства. Звали его сперва по-армянски — Норик Айвазян, а Айвазовским он стал по переезду из Грузии в Москву: хотел звучать по-русски и «художественно». Что же касается имени, Нолик, — за пухлость форм прозвал его так в школе я. Имя пристало, и при замене фамилии Норик записал себя в паспорте Ноликом, что при упоминании армян позволяло ему в те годы добровольной руссификации нацменов изображать на лице недоумение. В Штатах я читал о нем дважды. В первом случае его имя значилось в списке любовников брежневской дочки, но список поместило местное русское «Слово». Зато заметка в «Таймс» звучала правдоподобно. Рассказывалось в ней о кооперативных ресторанах перестроившейся Москвы, и в числе валютных был назван «Кавказ» у Новодевичьего кладбища. Упоминалось и имя кооператора — Норика Айвазяна, «московского представителя Организации Освобождения Карабаха».
…Оправившись от липких лобзаний с хмельными кутилами и с самим Ноликом, а также от водки, которую он перелил в меня из чайного стакана, я сразу же собрался попросить у него десятку, но решил сперва справиться о доходах. Ответ обнадежил: «Кавказ» приносил ему ежемесячно 40 тысяч «париков», — банкнот с изображением отцов американской демократии в зеленых париках. Вдобавок, вместе с полковником Федоровым, он затеял под Москвой дело, связанное с производством зеркальных очков. Хотя «снимал в лысых», то есть — в банкнотах с изображением отца советской демократии без парика, но даже по нынешнему курсу — это «20 больших в тех же париках»! Потом, безо всякой связи со сказанным, он пожурил американцев за то, что, как только они набирают несколько миллионов «париков», сразу же притворяются богачами, а богачи, сказал Нолик, — если не борются за великое дело, — омерзительны. На какое-то мгновение мне стало больно за то, что я покинул отчизну, но вспомнил, что на новой родине беженцы имеют и больше. В качестве их представителя я качнул головой и поморщился:
— Сорок тысяч? Всего?! На двоих?!
— Ты что?! — возмутился Нолик. — Толик срывает 50! Но ему и карты в руки: это его идея!
— Какой Толик? — спросил я, хотя не знал и идею.
— Полковник Федоров, — сказал Айвазовский. — Я знакомил!
— Который из них? — оглядел я еле присутствующих.
Они гоготали по английски. Единственный, кто изъяснялся по русски, причем, в рифму, сидел напротив, выглядел полуевреем и не скрывал этого от соседа, которому сам же каждую свою фразу и переводил: «Мой отец — еврей из Минска, мать пошла в свою родню. Право, было б больше смысла вылить семя в простыню. Но пошло — и я родился, — непонятно кто с лица. Я, как русский, рано спился; как еврей — не до конца». Сосед посматривал на него с подозрением. Не верил, что полуеврей спился не до конца. Не верил и я: не тому, что до конца спившийся полуеврей не может быть полковником, а тому, что он ежемесячно срывает под Москвой 50 больших «париков».
— Это он? — спросил я Нолика. — Это Толик?
— Толик это я, — сказал мне полковник Федоров, восседавший, оказывается, рядом, по мою левую руку, которую я, смутившись, сунул ему под нос и сказал:
— Еще раз, полковник!
На полковника Федоров не походил потому, что на нем был яркоЪжелтый нейлоновый блейзер, а под блейзером — яркоЪкрасная тельняшка со словом «Калифорния».
— Никогда б не догадался, — улыбнулся я. — Молод!
— Эх! — обрадовался полковник. — Забыл бык, когда теленком был. А еще, знаешь, говорят: Молодость ушла — не простилась, старость пришла — не поздоровалась.
Айвазовский хлопнул меня по спине и воскликнул:
— Каков ТоликЪто, а! Ума палата и руки золотые! У армян говорят: олень стрелы боится, а дело мастера!
— Я армян уважаю, — согласился полковник. — Но у русских тоже есть свое: дело мастера боится.
— Почти одинаково, только без оленя! — сообразил я и добавил более масштабное наблюдение. — Народ народу брат!
— Философ! — сообщил Нолик обо мне полковнику.
— Философов тоже уважаю, — разрешил Толик и выпил водку, а потом рассмеялся. — А такое, кстати, слышал, — философское: «Все течет, все из меня»? Или: «Я мыслю, следователь, но существую»?
— А что у вас за войска? — рассмеялся я. — Фольклорные?
— Толик у нас полковник безопасности! — ответил Нолик.
— КГБ?! — осмотрелся я. — Или как это у вас называют?
Кроме попугая и Зари Востока никто на нас не смотрел.
— Удивительно! — сказал я Нолику. — А говорил: в одном деле…
— Новые времена! — похвалился полковник.
— А мы тут еще хотим ресторан перекупить у Тариела, — добавил Нолик. — Пора выходить на Америку!
— Это дорого? — согласился я. — Выходить на Америку?
— Наскребем! — пообещал Нолик.
— Молодцы! — вздохнул я. — Нолик, мне нужна десятка.
— Как срочно? — опешил Айвазовский.
— Сейчас.
Нолик вытер губы ладонью и обиделся.
— 10 тысяч?! — разинул рот полковник и вылил в него рюмку.
— 10 долларов, — сказал я.
Айвазовский переглянулся с Федоровым и после выразительной паузы проговорил:
— Мой тебе совет… бросай-ка на фиг философию и займись делом. Это же Америка! Даже у нас, в вонючем Совке, башковитый народ очухался и это… пошел в дело. Я тебе расскажу сейчас что делать, а ты выпей, не стесняйся! — и снова переглянулся с Толиком. — Что я тебе говорил вчера, Толик, а? Прав я или нет?
— Я и не спорил! Народ говорит так: ворона и за море летала, а умна не стала! — и повернулся ко мне. — А ты пей и прислушайся к Норику Вартанычу: он дурному не научит! Таких мало: ему могилу буду рыть, а там нефть, например, найдут!
— Так что же, Нолик, найдется десятка? — спросил я.
— Слушай, милый, — опять обиделся Нолик, — откуда я возьму десятку-то? Мы же тут ходим с чеками. «Тривилерс»! Да, Толик?
— «ТриЪвилерс», «дваЪвилерс»! — рассмеялся полковник. — Трэвелерс! А мы тебе это… — повернулся он ко мне. — Хотим очки подарить! От них польза бывает, понимаешь? Дай-ка надену тебе, мы же друзья уже, дай-ка мне твой нос!
Я не дал носа. Поднялся и похлопал обоих по плечу:
— Мне пора: у каждого Абрама — своя программа. Ну а таких друзей — за жопу да в музей!
— Хорошо сказано! — взвизгнул Толик.
— По философски! — рассудил Нолик.
78. Тайное в природе и в душе тайным и остается
Идти было некуда, и я машинально вернулся к телефону. Заря Востока рассаживала семинолок между борцами против апартеида, а я машинально же нащелкивал свой номер, хотя по-прежнему упорно не подходил к телефону на другом конце. За круглым столом не было уже ни овербаевца, ни непонятливой собеседницы: должно быть, поняла и удалилась с ним. Попугай смотрел уже не на меня, а на Чайковского, — и одобрительно кивал головой. Старику песня нравилась и самому:
Скажи мне, наша речка говорливая,Длиною в сотни верст и сотни лет:Что видела ты самое красивоеНа этих сотнях верст за сотни лет?
Попугай навострил уши, а старик подмигнул ему и допел:
Ответила мне речка края горного:Не знала я красивей ничегоБесформенного камня — камня черногоУ самого истока моего.
Я вспомнил о Нателиных камнях; вспомнил с нежностью и Зилфу, ее мать; себя даже — у «самого истока моего», подростком, испугавшимся впервые именно в связи с Зилфиным колдовством над камнями и самоубийством ее мужа, бабника МеирЪХаима, — впервые испугавшимся тогда той догадки, что тайное в природе и в душе тайным и остается. Вспомнил изумленное лицо моего отца, прочитавшего предсмертную записку МеирЪХаима о невыносимой любви к Зилфе. Я расслабился и затаился в ожидании той уже не отвратимой горячей волны, которая разливается из горла по всему телу, растворяя его в пространстве и времени…
Раствориться не успел: снова подкатил бульдозер, только теперь уже вконец развинченный. Забрал у меня из рук трубку и опустил ее на рычаг. Я не протестовал: не ждал даже извинений; ждал того, что было важнее, — десятку. Начал он с извинений: