Урочище Пустыня - Юрий Сысков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом баба Тоня занедужила, куда-то ненадолго отлучилась и вернулась со спеленутым младенцем на руках. То была новая девочка взамен той, которую повесили немцы. Больше всех ликовал дед, считавший, что появление нового человечка в доме — его личная заслуга и за это ему положен орден. Баба Тоня не возражала ему, только загадочно, негромко, как-то в себе улыбалась.
Но долго радоваться ни ему, ни ей не пришлось — спустя полгода дед мой затих в своем мешке. Гробик, в коем его похоронили, был детский, трехлокотный по причине малых габаритов усопшего. И остались мы втроем — баба Тоня, девочка размером с котенка и я.
С осени первого послевоенного года меня отправили в школу, но учеба моя не задалась. На уроках я постоянно отвлекался, отвечал невпопад, не сообразуясь с изучаемой темой. По предметам не успевал. Сущим адом стала для меня математика — сложение и вычитание, не говоря уже об умножении и делении или уравнениях с одним неизвестным. В цифири я разбирался, как свинья в апельсинах.
Друзей у меня не было, в классе я был предметом постоянных насмешек и издевательств. Окружающие сторонились меня. Будучи предоставленным самому себе, я стал разговаривать с теми, кого не было и не могло быть рядом. Это почему-то воспринималось как помешательство, хотя каждый из нас всю свою жизнь разговаривает с отсутствующими — далекими и близкими, живыми и мертвыми.
Я спорил с Бароном, молчал с Настей, пикировался с Пионером, проклинал Декстера и всю его свору, признавался в любви тете маме Тане, жаловался дяде папе Ване, как трудно мне живется…
Меня утомляла не только учеба и работа, но и отдых. Отдых даже в большей степени, чем учеба и работа вместе взятые. Мне никак не удавалось собрать себя, понять, где кончаюсь я и начинается все, что существует отдельно от меня. Граница расплывалась, все было зыбко и как-то ненадежно. И все труднее было понять — кто я? Соотнести с тем, что окружало меня и мною не являлось.
Я — это все, что я вижу, слышу, чувствую, думаю, говорю. Так ведь?
Так.
Теперь: как я здесь оказался? И почему именно сюда, к этому самому берегу прибило меня каким-то неведомым мне течением?
Я не сам выбрал это место, это оно выбрало меня. По воле судьбы или заранее предначертанному плану. Или нет, скорей всего, я был здесь всегда. Просто выпал из первозданной благости, как младенец из люльки. Из огня да в полымя. А потом обратно, потому как война… Позабыл все стежки-дорожки, которыми пришел в этот мир и вброшенный в него без всякого смысла и разумения неловко, будто подстреленный рябчик к седлу к нему приторочился. Да еще повредился головой — добровольно отрекся от своей церквушки, перестав видеть ее во сне и грезить о ней. И с тех пор не могу опомниться, встроиться в неистово шумящую, куда-то стремительно бегущую, постоянно изменяющуюся по каким-то своим законам жизнь. Ковыляю, ковыляю за ней, а догнать никак не могу.
Случилась и другая напасть — как-то неожиданно, вдруг я понял, что кончилось детство. Я давно догадывался, что каждый человек изгоняется из этой солнечной поры, как из Эдемского сада, а потом всю жизнь вспоминает о ней, как о потерянном рае. Пойдя трудиться, он вынужден добывать хлеб свой насущный, как согрешивший Адам — в поте лица своего. И до конца дней своих ловчить, приноравливаться, думать наперед, выгадывая, где подстелить соломку. И в этом есть что-то непреложное. Какой-то основополагающий закон всеобщего равенства.
Но окончательного равенства нет нигде. И нет справедливости, ибо кто-то вызревает постепенно, переходя из возраста в возраст, а кто-то уже рождается изгнанным из рая, как я — Алешенька, божий человечек, чье детство было украдено болезнью и лихолетьем. Да и с Алешенькой у меня не осталось ничего общего — тот золотой мальчик уже давно затерялся в лабиринтах времени и все, что от него осталось — одни лишь воспоминания, случайно всплывающие в потраченной дурными мыслями, как пень короедами, голове несовершеннолетнего свинопаса из Свинороя. Сам себе я казался чужим. Каким-то странноватым незнакомцем, присвоившим мою прежнюю жизнь. А уж людям и подавно. Для своих, деревенских я стал чудиком, Алешкой-дурачком, для пришлых — местным придурком.
Видя, что я совсем плох, ни к чему не пригоден и стремительно лечу в какой-то черный провал, баба Тоня отправила меня в городскую больницу, где лечили страдающих телесными недугами и поврежденных умом.
И вот я снова оказался там, где бескрылые ангелы забоятся о попавших в беду и оступившихся, забывших себя и отчаявшихся, в большой больничный дом, где среди белых стен, белых потолков и белых одежд толкутся исполненные надежды на исцеление и погибающие от своих немощей страдальцы.
Но все здесь было уже не настоящее, не такое, как в обители. И никакой Барон не смог бы меня убедить, что поместили меня сюда из-за моей сверходаренности или каких-то других выдающиеся достоинств. То, что однажды потеряно никогда уже не вернется в свой прежний вид и не станет подлинным.
Человек в белоснежном колпаке со страшно выпученными глазами, мой лечащий врач, долго расспрашивал меня про мои симптомы, ощущения и состояния, толковал про какие-то амбулаторные автоматизмы и фуги, ранние фазы и неразрешенные конфликты и отстал от меня только тогда, когда я начал бродить по кабинету, приговаривая: «И было, что поспорили из-за земли Олферий Иванович с Иваном Семеновичем. И предсказал Михайла Олферию Ивановичу, что будет тот без рук и без ног, как дед мой самовар, и онемеет…» «Что ты там бормочешь, дружок»? — посмотрев на меня с профессиональным интересом, спросил доктор. Я же продолжал долдонить как по писаному из своей книжки — сказания о житии и чудесах преподобного Михаила Христа ради юродивого: «И вот пришел Олферий Иванович к церкви святой Богородицы в Курецке да говорит, мол, брат Иван, здесь моя земля! Ударили по рукам и Олферий Иванович рукавицей оземь. Наклонился за рукавицей, а у него рука и нога и язык отнялись, и не говорит»…
— Ты это о чем? — настороженно спросил меня лечащий врач.
А я, не отвечая на его вопрос прямо, но и не оставляя его совершенно без ответа, повторил то же самое еще и еще раз, и продолжал безостановочно