Самостоятельные люди. Исландский колокол - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, религия здесь ни при чем, — ответила фру. — К сожалению, я должна сказать тебе вот что. — Она поглаживала рукой траву на бугорке все тем же актерским жестом, как бы погруженная в глубокое раздумье.
Бьяртур прервал ее:
— Не помню, сказал ли я тебе, что у меня есть старая овца, с которой мы немало вместе пережили; она той самой породы, которую вывел покойный пастор Гудмундур. Я ее назвал Капа[43]; у нее как будто накинут на спину плащ. Она как-то странно раздалась в боках, хотя на ребрах у нее нет ни капли жиру. И я боюсь, не окотит ли она двойню. Трудно ей будет кормить их. Вот я и собирался пойти вечером на южный край болота — ведь овца может окотиться в любую минуту.
— Бьяртур, милый мой, — сказала женщина. — Я тебя долго не задержу.
И она сразу приступила к делу:
— Первое, что я тебе скажу: Гудни, экономка, всегда принимала особое участие в маленькой Аусте, — на это есть свои причины, — и она решила, что Ауста будет ночевать у нее в те ночи, которые девочка проведет в Редсмири. И вот она заметила уже в первый вечер, что Ауста чем-то расстроена, что на душе у нее какая-то тяжесть, она задумчива и рассеянна. Когда к ней обращаются с вопросом, от нее с трудом можно добиться разумного ответа. Вечером, когда они улеглись, Гудни заметила, что девочка плачет, уткнувшись в подушку; и плакала она до поздней ночи.
Женщина замолчала и продолжала гладить пальцами траву. Она еще не все высказала, но ей хотелось перевести дух, — от тучности она страдала одышкой.
— Ну и что же? — спросил наконец Бьяртур, не умевший ценить искусственные паузы. — Разве это новость, что у молодежи глаза на мокром месте, особенно у женщин? Как я всегда говорил своей собаке и своим женам: женский пол еще более жалок, чем мужской.
— В первые ночи девушка решительно отказывалась говорить о том, что ее угнетало.
— Да, — сказал Бьяртур, — чего ради людям, приученным к самостоятельности, выбалтывать то, что у них на уме? К тому же, как говорит пословица, сегодня ненастье, завтра ведро.
— Она была так рассеянна, что мы сначала думали, уж не стесняется ли она нас или, может быть, никак не привыкнет к людям. Она даже не хотела участвовать в общих играх молодежи.
— Зачем же портить обувь и скакать без толку? — вставил Бьяртур.
— Гудни заметила, что по утрам девушке нездоровится, она какая-то вялая, угрюмая; у нее даже рвота бывала, когда она одевалась.
— Наверное, ей претила ваша конина.
— Мы никогда не потчуем гостей кониной, дорогой Бьяртур. По крайней мере, я никогда не слыхала даже разговоров об этом. Дети получили накануне великолепное рагу, и экономка подумала: уж не объелась ли девчонка? Ей казалось, что иногда она слишком набрасывалась на еду. Но когда это стало повторяться каждое утро, то у Гудни невольно явилось подозрение, и она стала внимательнее приглядываться к фигуре Аусты, когда та раздевалась на ночь. Ее поразило, что девочка не по летам развита физически, почти как взрослая женщина, и к тому же, — это мы сразу все заметили, — она до странности толста в талии. А ведь вообще-то она тоненькая. Наконец вчера вечером Гудни сказала, что у нее, верно, не в порядке желудок, и стала ощупывать ей живот. Конечно, она сразу смекнула, в чем дело, и пристала к девочке.
Вначале Ауста ни в чем не хотела сознаться, и Гудни позвала меня. Я, разумеется, все поняла. Я сказала, что нет никакого смысла скрываться от нас. И тогда Ауста призналась, что она уже около четырех месяцев как беременна.
Бьяртур посмотрел на фру, точно лошадь, услышавшая позади себя какой-то непонятный шум: вот она навострила уши, вытянула шею и чуть не понесла. Быстро подняв голову, она делает первый шаг, не сразу осмыслив, что происходит.
Бьяртур глупо рассмеялся и спросил:
— Беременна? Моя Соула? На этот раз вы меня уже не проведете, уважаемая фру.
Фру ответила:
— Выходит, что я разъезжаю по хуторам с разными небылицами? Меньше всего я ожидала, что встречу такое недоверие к своим словам. Я всегда желала тебе добра, да и вам всем. Мое сердце и мой дом всегда были открыты для вас, крестьян. Я всегда защищала все самое благородное в нашей стране. Работу крестьянина я считала святым делом, заботы крестьянина — своими заботами, его поражение — собственным поражением. Для меня ясно, что упорный труд исландского крестьянина — это тот рычаг, которым можно поднять благосостояние народа.
— Да, Йоуна из Редсмири и других таких же, — сказал Бьяртур зло. — Но это еще не народ, скажу я, хотя я работал на них свыше тридцати лет, а теперь мне даже пришлось вступить в ихнее потребительское общество.
— Да, дорогой Бьяртур, ты можешь остаться при своем мнении, но одно я скажу тебе: каждый раз, когда приходский совет хотел разрушить твой очаг, я всегда заступалась за тебя и говорила: «Благодаря исландскому крестьянину народ продержался тысячи лет. Оставьте вы моего Бьяртура». Но теперь дело приняло такой оборот, что надо признаться: приходский совет был прав. Пятнадцать лет я стояла за тебя горой, несмотря на опасения всего прихода. Да и было чего опасаться: сначала так странно умирает твоя первая жена, затем из года в год умирают дети — или при рождении, или в грудном возрасте, и ты, что ни год, являешься к нам с гробиком на спине, чтобы похоронить ребенка на нашем маленьком кладбище. Затем, в прошлом году, умерла твоя вторая жена, — все знают, по какой причине; затем, этой зимой, — гибель твоих овец и кончина старшего сына. И все же я никогда не переставала заступаться за тебя. Но больше я не могу. Самому уехать после тех событий, которые произошли зимой, вместо себя прислать какую-то темную личность, пьянчугу, по которому плачет виселица, который к тому же вместе со своими детьми состоит на иждивении прихода да еще в придачу заразный, чахоточный, — и его-то ты присылаешь присматривать за твоими детьми и маленькой Аустой Соуллильей, уже взрослой девушкой!
— Ну, послушай, госпожа хозяйка, теперь хватит! Убирайся к черту, слышишь? Ты здесь не на своей земле, а на моей… И если ты сегодня пришла сюда ради Аусты, то я тебе скажу, что ты опоздала на пятнадцать лет. Не кто иной, как ты, навязала мне ее, когда она еще находилась в утробе матери. И если она мой ребенок, то это потому, что ты почти обрекла ее на смерть и продала мне землю, чтобы она умерла на чьей-нибудь чужой земле, лишь бы не на твоей. Неужели ты думаешь, что я не знал с самого начала, чей ребенок родился в моем доме? Я-то в это время скакал верхом на дьяволе и чудом спасся. И если ты уверяешь, что никогда не врала, то я скажу тебе, что ты врала на моей свадьбе, когда в палатке в Нидуркоте произнесла речь, где говорила обо всем на свете — о всяких новомодных бреднях, об иностранных религиях, — после того как ты мне навязала отродье своего сына, чтобы уберечь от дурной славы редсмирцев. И если ты теперь обвиняешь меня в том, что Ауста беременна, то это дело вовсе меня не касается. Во-первых, не от меня она беременна, и во-вторых — не я ей родня и не я несу ответственность за нее. Это ты ей родня — ты и несешь ответственность. Она была зачата у вас в Редсмири, а потом вы отделались от нее. Но ко мне это не имеет никакого отношения. И скажу я тебе раз навсегда: отправляйтесь в преисподнюю с вашими ублюдками! И пусть они носят ваше имя. Беременны они или нет, мне все равно — это теперь уже не моя забота.
— Послушай, — сказала женщина мягко; она начала ощипывать траву с кочки, где сидел Бьяртур. — Давай поговорим спокойно, как разумные люди, обо всем, что случилось. И, знаешь ли, на время беременности мы охотно предоставим девочке кров.
— К черту! Меня это больше не касается — даете ли вы кров вашим детям или выгоняете их. Знаю только одно, что я свой долг исполнил, в то время как вы отказались исполнить свой — когда ваш ребенок лежал и помирал под брюхом у моей собаки. Вы-то покинули его — пусть умирает! И я взял вашего ребенка, дал ему кров, и он был цветком моей жизни пятнадцать лет. Но теперь мне это надоело. Хватит с меня. Вы хотите разрушить мой очаг и согнать меня с моей земли? Что же, сделайте это, если посмеете, если вы вправе. Но я приказываю вам отправиться к чертям с вашими детьми и оставить меня в покое с моими детьми. И больше нам нечего сказать друг другу. Я иду на южный край выгона — посмотреть, не окотилась ли моя овца.
С этими словами крестьянин из долины ушел через реку на южную сторону болота, не попрощавшись с гостьей. Собака пошла за Бьяртуром. Он не оглянулся. Поэтесса осталась сидеть в недоумении, растерянно глядя вслед Бьяртуру. Он был как непобедимая армия. Поражение потерпела она.
Глава пятьдесят девятая
Это я
Когда Бьяртур вернулся домой, был уже поздний вечер. Он долго был в пути — гнал двух овец, из которых одна уже окотилась, а другая все еще нет. У той, которая окотилась, был один ягненок и набухшее вымя. Другая, Капа, была подозрительно тяжела для старой тощей овцы: вымя у нее было почти пустое, вряд ли она сможет выкормить двоих. Было очень трудно гнать овец, они все время норовили удрать. Собака рвалась в бой. Бьяртур то и дело цыкал на нее, он не позволял ей подгонять овец — весной нельзя подгонять овцематку. Та, которая окотилась, убежала с ягненком, и когда Бьяртур наконец поймал ее, Капа тоже ушла, ему пришлось ловить и ее. Овца с ягненком была не прочь воспользоваться случаем и опять унеслась, задрав голову; это повторялось без конца. С трудом удалось с ними справиться. Вот почему Бьяртур так задержался. Но он все-таки добился своего — ведь он был упрямее, чем обе овцы вместе взятые. Он слишком многому научился у овец за свою жизнь, чтобы уступать им. Наконец овцы были уже на выгоне, и ему оставалось загнать под крышу ту, которая окотилась, чтобы подоить ее.