Колония нескучного режима - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Живёт, — серьёзно ответил Ваня, — у бабы Параши очень даже живёт, она хорошая, и я тоже её люблю. Почти как тебя. И Норку тоже.
Хоронили Таисию Леонтьевну на Хендехоховском кладбище, рядом с могилой Миры Борисовны Шварц. Собрались все свои, кроме Джона — он пас. Из города на этот раз не было никого. Просто никого не осталось, последняя подруга детства Таисии Леонтьевны умерла за пять лет до неё. Шварц пришёл, постоял, печально покачал головой, бросил в могилу пару горстей и незаметно исчез. На поминках по понятной причине его тоже не было, как не было и Гвидона, когда провожали Миру. Вернувшись с пастбища, самих поминок Джон уже не застал, все разошлись. Стол был убран, посуда перемыта. Всё ж зашёл, сказал подходящие слова; Прис налила отцу, достала оставшиеся пирожки, разогрела на плитке. Он выпил с Гвидоном, не чокаясь, и немного поел. А на другой день, гоня стадо мимо кладбища, забрёл на могилу, положил полевых цветов на свежий холмик. По привычке свистнул Ирода и тут же с досадой чертыхнулся, по-русски, — Ирод уже десять лет лежал под кустом шиповника, в палисаднике перед домом Шварца. А нового пса заводить не стал, решил, такого очеловеченного кобеля, как Ирод, уже не будет, а другого не надо. Дед Харпер вздохнул и погнал скотину дальше, не спеша, но так, чтобы не опоздать к вечерней дойке. И чтобы ещё остались силы покорпеть над рукописью чуток, перед сном, хотя бы одну-две странички осилить.
Мемуары, над которыми он начал работать, не ставя никого в известность, продвигались небыстро, но продвигались. Всё началось года четыре назад, когда сначала приснилось название: «Пастух её величества, или Диалоги с Фролом», после чего уже возникла потребность излиться, записать на бумаге. Начал поздней осенью семьдесят шестого, отдохнув с неделю после длинного рабочего сезона. Писал, запершись, поздними вечерами, порой прихватывая кусок от ночи. Понемногу. Первый год-два больше думал, чем писал. Так, кой-чего конспектировал, на английском, мелким неразборчивым почерком. В основном припоминал разговоры с Фролкой — бесконечные истории из длинной пастушьей жизни зажившегося на этом свете старика: его непростые любови и простые радости, жестокие разочарования и несбыточные мечты, философствования на тему и без, но всегда наполненные убийственно-жестокой правдой. Ну и прочее всякое, что выплёскивалось Фролкой под настроение, касательно погоды, скотины — коровьей или людской, — или самогона от очередника. Получалось небезынтересно. Даже, можно сказать, местами невообразимо занимательно. И мало-помалу, по крапульке, по историйке, по коровьей лепёшке, вырисовывался, прорастал длинными зимними вечерами, обретал худую, но жилистую плоть двадцатый век глазами деревенского пастуха: от царей к Ленину, от Ленина к Сталину и дальше, дальше… Перед этим, в дожижинской части воспоминаний, разместил и свой параграф, законный, который начал с дома Мэттью в Лондоне и детства в Брайтоне. Далее — по порядку бытия. Нора. Дети. Разведка. Арест. Прозрение и перелом. Война. Работа на два лагеря, но на самом деле — на единственный, в который поверил. Хостинский дом. Снова лагерь, но уже другой, настоящий, советский, на русском Севере, под вышками и колючкой, где жизнь — случайность, а смерть — закон. Кончина Сталина. Реабилитация. Гибель Норы. Девочки. Жижа. Овраг с волшебной глиной. И далее, из-за чего всё и задумалось, оно же самое главное — диалоги с Фролкой. То, над чем, медленно близясь к завершению, продолжал работать по сей день. То, чего больше всего боялся не успеть завершить. Хотя, с другой стороны, точно знал — если б не передвигал ногами в этом добровольно-принудительном режиме, с весны по осень, многотысячно меряя сапогами привычный маршрут, с кнутом за поясом и ежевечерней мутной стопкой, давно бы сдох уж от болезней и тоски. А тоска? Она была. Порой доводящая до желания умереть, уйти… настолько сильным было разочарование в том, ради чего ходил по краю столько лет, оставаясь кретиническим идеалистом. Подхлестнул, как ни странно, Фрол, своими простыми мужицкими истинами. Сказал как-то, когда крепко выпил, под самый конец сезона:
— Понимаишь, Вань, они ж демоны, чисто бесы. Они ж с ада родом усе, Советы энти. Как засланные чёртом самим. Они ж Бога хотять на земи подменить собою и поетому делають страшныя дела, беспощадныя. И нету для их суда. Он-то будить им апосля, суд Божий, но они яво не ждуть. И поетому творять усё биспощадна. Для их чилавек не чилавек, а мошка, коровья лепёшка. Топнуть, размажуть и не обернуться апосля. А люди от ето-во страдають, от ихних плевков и ихнева негодяйства. Но што страшноя тута — ето што сами они, апосля уже, хто простой, обычнай, но чуток повыша другова, он такую жисть видить и сам хочить тож туды приникнуть, к им, к этим, к убивцам. И тожа пнуть, как те. Хошь — брата свово, хошь сестру, хошь соседа. Так оно и выходить, усё ниже и ниже народ катитси под гору. А у Божьим мире усё наоборот должно — уверх да уверх иттить надоть. К Богу да к добрым дилам.
— Как ты думаешь, Фрол, — спросил его Джон тогда, — а почему Советы и всё «советское» именно на этой земле гнездо себе свили?
Фрол подумал и ответил:
— Бог шельму метить… — и замолчал.
Однако Джон проявил упорство, желая разобраться:
— Саму землю метит? Или людей, которые на ней живут? Сам народ этот.
— Земь не тронь, — покачал головой старик, — земь-то сама по себе добрая. Вон как пасём с тобою, солдатик, по два видра, почитай, Маруся с Зорьки сдаиваить кажный день. А народ? Народ наш поминять хорошо б… По земи разметать, поширше, што коммуняк — што православных, от сих до сих, — он кивнул головой сначала на запад, затем на восток, после чего задрал голову вверх, к небу, — а других — сюды, к нам, оттеда какие, не штоб тольки обязательно православныя и не штоб коммуняки, а штоб справедливо человеков усех поделить. Хошь татарин, хошь иудейкя, хошь негра какой, хошь с Англии с самой, к примеру, иль с Америки. И глядишь, разжижится усё, растечётси. Много нашенскаво народу никак нильзя на одной земи уместе держать, беда будить когда-никогда. Одни других нищими сделать захочуть, а те, другие, хто послабже, уместо штоб слово сказать, голову у жопу упрячуть и ни гу-гу. Такой народ. Царя на него надоть. Бога и царя. Тольки забыл нас Бог, Царь небеснай. Проклял, стало быть, русского чиловека, бросил яво православнова, спряталси у себе в облаках. И сделались усе мы страшныя. Но коль так постановил Господь, значить, так надоть яму…
После таких разговоров задумывался Харпер, чувствуя, что есть, есть истина в словах Фроловых. И от этого, бывало, мучился так и не прояснённой до конца мукой, выпивал, чаще в одиночку, уходя в это своё одиночное плаванье по волнам мутной браги: сам себе команда, сам компас и сам же капитан. И всё это — несмотря на то что окружён заботой близких: вот они, рядом, зятья — лучше не придумать и дочери, обе любимые, и внук с внучкой радовали. Особенно малышка, любимица, Норонька, Тришкина с Юликом, Норик любимый. Недавно удалось, хоть и с трудом, прописать внучку к себе, к родному дедушке с законным советским паспортом, на Университетский проспект, в дарёную властью однушку. Подумал ещё тогда, мол, окочурюсь — власть обратно заберёт, теперь уже за так. Как у Севы забрала, у беглого Ниццыного биолога.
Ванюшу тоже любил, как родного, баловал, как умел, попутно язык подправлял, английский, на котором те с малолетства приучены были общаться с матерями и между собой. Нора владела получше, её английский был практически безукоризненным — сказывались ежегодные поездки в Лондон, где она проводила с матерью и тёткой зимние школьные каникулы. Трудностей при выезде не возникало, потому что, начиная с рождения, была вписана в английский загранпаспорт Патриции Харпер-Шварц.
Улетали обычно сразу же после новогодних праздников, ежегодно, отсидев застолье в новогоднюю очередь, как водится, слева или справа от оврага. В это время в Англии уже заканчивались рождественские отпуска и офисы лондонских издательств были открыты. Это нужно было Присцилле, которая, как правило, первую неделю занималась сдачей переводов и обсуждением очередных контрактов на год. Переводы её были великолепны, и это отмечали все. К восьмидесятому году к Прис Иконниковой-Харпер уже стояла очередь. Однако времени на перевод русской классики на английский оставалось всё меньше и меньше. Основная часть работы теперь состояла из переводов с английского на русский. В основном по договорам с редакцией современной литературы, отпочковавшейся от «Худлита». Джойс, Честертон, Агата Кристи, Хемингуэй, Льюис, Вудхаус. И это оказалось делом чрезвычайно интересным, хотя был явно ощутимый проигрыш в деньгах.
— Не будь ты дурой, — не смог удержаться от совета Гвидон, когда она стала проявлять повышенную активность, всё больше и чаще сотрудничая с «худлитовскими» структурами. — Для них переводи, а для нас не надрывайся. Не оценят всё равно. Разве что по головке погладят, а сами завистью изойдут. И обманут рано или поздно. У нас обманывать принято, это повсеместно, и ни черта тут не изменишь. Меня знаешь сколько раз кидали? Полгонорара — это хорошо ещё, если выдерешь из них, проклятых.