Колония нескучного режима - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писала по-русски. Потом сама же переводила. И отнесла к себе в отдел, в фонд, руководству, читать. Там прочитали и взвились. Не знали, куда кидаться, настолько убийственным и в то же время высоколитературным получился материал. Тут же предложили книгу, в которую войдут оба эссе, далее — по желанию автора, хорошо бы на схожую тему, крупную форму. Короче, сборник. Мощный. От молодого талантливого русского литератора, депортированного из страны. Ницца подумала и решила писать. О годах, проведённых в Боровском детском доме, — всё как было. Как привезли и отдали в руки Клавдии Степановне, учительнице родной речи, сучьей тётке, порождённой той самой системой. Как реабилитировали умершую в лагере мать, бывшую труженицу органов правоохраны закона жизни по Иосифу Сталину. Как ее, детдомовку, зассыху и девранара, изваяли в металле в обнимку с директрисой и установили во дворе воспитательного учреждения для сирот. Как потом удочерили. И как она, молодая, полная сил и надежд студентка престижного московского вуза, любящая и любимая, споткнулась о систему. И как система, недовольная такой малостью, решила вопрос иначе — сунула голову студентки, в ржавые тиски, крутанула рукоять на триста шестьдесят и раздавила. До сукровицы. Чтоб неповадно больше было спотыкаться. И как потом вмешался обиженный чекистский генерал — но не в расход отправил, а пожалел, слюни пустил по старческому делу, выдернул на волю. Невозвратную. С оплаченным в один конец билетом. В никуда. Такие дела.
Через год с небольшим записи оформились в роман «Клавдия Степановна в глине и бронзе». За перевод на английский тоже взялась сама. В январе, как всегда, приехали сёстры Харпер, и Прис, пока Триш её занималась с Норкой, за неделю работы откорректировала перевод, внеся правки в английскую фразеологию, и это отчасти украсило переводной вариант романа. Читая, одновременно поражалась острому Ниццыному таланту и языку. Ближе к финалу плакала навзрыд.
В общем, к маю семьдесят пятого рукопись была полностью завершена и готова к печати на двух языках. «Harper Foundation» через свою газету «All we need is love» запустил рекламную кампанию. Тщательно разработанная концепция под общим названием «Дети войны, той и этой» также была предложена автором, Натали Иконниковой-Хоффман. И вновь предложение прошло с восторгом. Решили, будет попадание в десятку. Так и получилось: в результате книга выстрелила, став в октябре того же года бестселлером. Да так, что услышали многие, а некоторые, на бывшей родине, от ненависти зажали уши. «Голоса» читали отрывки, на русском и английском, тиражи и продажи тоже были на высоте. Издательство если не обогатилось, то по крайней мере чувствительно укрепило собственные позиции на рынке художественной книжной продукции. «Тайм» взяла у Ниццы развёрнутое интервью, и вскоре после этого Натали Иконникова-Хоффман перешла на должность заместителя шефа департамента по рекламе. Всё того же «Harper Foundation». Ей было двадцать восемь лет. Она жила в Лондоне, она любила своего мужа, и ей нравилась её жизнь.
Всеволод Штерингас узнал об этом из газет, после выхода сборника. Все годы, что профессорствовал в своём Кембриджском институте, особо на политику не отвлекался. Всё его время, свободное и несвободное, теперь поглощала работа. В этом смысле жизнь его не слишком изменилась, разве что приобрела дополнительное качество. Он тоже, как и Ницца, получил что хотел. Лаборатория финансировалась бесперебойно, результат выдавался качественный и ожидаемый. В том же семьдесят пятом, за разработки в области генетики, связанные с карликовыми сортами злаков, ему была присуждена престижнейшая «Novartis Drew Award». На очереди стояла не менее почетная «Норре Seyler Award», на которую он был выдвинут немцами. Остаток «свободного» времени проводил дома с женой Суламифью. Сула, обожавшая мужа, гордилась Севиными успехами чрезвычайно и ужасно хотела иметь детей. Двоих. А лучше — троих малышей, таких же талантливых, как её отец и её муж. И очень может быть, таких же гениальных. Севина жена, представляющая собой образец классической английской домохозяйки, вполне подходила для его однообразной и насыщенной работой жизни. Тем более что найти вторую такую, как Ницца, он никогда не рассчитывал. И, возможно, роман с Сулой, стартовавший на фоне брайтонских закатов и хорошего кофе, который готовил лично Кристиан и запах которого каждое утро проникал через дверь его спальни на втором этаже уютного дома, не был для Севы в прямом смысле отражением его чувства к ней. Скорее это было голодное желание как можно быстрее оказаться в постели через стенку от его спальни, чтобы вжаться всем телом в лакомое тело нобелевской дочки, чтобы медленно, пытаясь сдержать мужскую страсть, провести пальцем вдоль уютного оврага между пышных грудей, чтобы прикоснуться своими губами к её влажным приоткрытым губам и, наконец, обхватить руками её гладкокожие ягодицы и, накрепко соединившись, услышать:
— Ты мой, Севви…
За те годы, что он прожил в Кембридже, Сева выбирался в Лондон не часто. Не пускали бесконечные дела. Но и когда удавалось выбраться, то время в основном съедалось профессиональной занятостью: встречи, конференции, бесконечные библиотечные фонды. И после всего этого скорее хотелось домой, в Кембридж, в лабораторию и к уютной, пышнобёдрой, хозяйственной Суле. Так что на Боба Хоффмана, несмотря на дружеские отношения, просто не оставалось ни времени, ни сил. Правда, пару раз тот оказывался у него в Кембридже, тоже по своим профессиональным делам, но, как назло, всякий раз встретиться не удавалось: ни поговорить без спешки, ни толком выпить, ни повспоминать. Разве что заскочил к ним однажды, предварительно позвонив и застав обоих. Познакомился с Сулой, ну и, как водится: немного сухого «Хереса», кофе и без горячего — так, на гостином столике, всё на западный манер, чинно, пристойно, необременительно. Попутно чуть-чуть всё же вспомнили былые времена. Плюс пара анекдотов. И разбежались. До следующей неопределённости.
А когда узнал, что Ницца здесь, да ещё в фаворе, при счастливой занятости и восходящей славе, то был поражён. И сражён. Наповал. Сволочью себя ощутил. Самым последним гадом. Сбежал, перестав интересоваться прошлой жизнью, той, в которой была она, его Ницца. В первые годы он порой ещё задавал себе вопрос, в коротких перерывах между лабораторией и домом: любит ли он её по-прежнему? Думает ли о ней как о женщине — о его женщине, о которой не думать нельзя? Прощает ли он сам себе, что сделал тогда выбор и оставил её один на один с системой? Теперь же и спрашивать перестал. Но в те годы он отвечал так. Да, любит. Да, думает. И ещё… да, прощает. Так было проще. Так было незаметней страдать. И так лучше для науки, которой он служит. Так распорядилась жизнь.
Ни разу Хоффман в своих редких контактах с ним не решился сообщить новость: ни то, что его бывшая девушка оказалась в Лондоне, ни то, что это он, Боб, вывез её из Вены, что она, Ницца Иконникова, стала Натали Иконниковой-Хоффман. Собирался пару раз, но ёкало где-то, неудобило внутри. Однако прикинул — чёрт его знает, лучше воздержаться всё же, не подвергать риску ни себя, ни её, ни Севу. Сама же Ницца, после того как они с Бобом стали жить вместе, перестала интересоваться Штерингасом, словно не было его в её жизни вовсе. Во всяком случае, виду не показывала, что был. Боб гадал поначалу, слегка психуя: вычеркнула окончательно или тоскует незаметно? Тихо, про себя. И с кем она ночью, отдаваясь ему? С ним, Бобом Хоффманом? Или с ним? С этим…
И просто великодушно терпит, загнанная в угол?
Через полгода после брака волнение поулеглось, и он стал терзать себя реже. Тем более видел, как постепенно начала оживать его жена, особенно после приезда сестёр Харпер. Как погрузилась с головой в новую работу и новую жизнь, и как стремительно у них с этой жизнью стала налаживаться взаимная обратная связь.
К семьдесят пятому, к моменту выхода сборника, Боб был уже вполне спокоен за свою семью, посчитав, что брак его необратим и Сева им больше не помеха. А отбрехаться насчет многолетнего молчания? Отбрешется как-нибудь, отшутится, отобьётся. Скажет, не хотел волновать — у тебя семья, и у меня семья, так уж вышло. И пошутит типа того, что я вас вывез, обоих, так что половина по закону моя. Ну и по совести. И половина та оказалась женской, извини.
Они встретились. Правда, не так, как изначально задумывалось, через пару месяцев после того, как выстрелил роман, а ещё месяцем позже. Но сначала Штерингас набрал номер Боба и спросил. Коротко:
— Ты был в курсе?
— Она моя жена, Сева, — так же конспективно ответил тот. — Уже несколько лет. Извини. Так вышло, — и стал ждать, что тот скажет дальше. Волнения не испытывал, было небольшое неудобство и готовность оборвать разговор, если он покатится не в ту сторону. Но почему-то уверен был, что Сева не станет его пытать. О том, как это могло произойти. Он и не стал. Скорее, диалог у них состоялся беспредметный и прохладный. А на словах осталась небольшая часть: