В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через 10–15 минут кто-нибудь другой столь же вежливо задавал Павликовскому деловой вопрос:
– Дементий Казимирович, скажите, пожалуйста, как будет по-немецки «халва»?
– Неуместный вопрос, – начинал злиться Павликовский. – И потрудитесь запомнить: меня зовут Казимир Клементьевич.
– Извините, я спутал ваше имя и отчество.
Павликовский сумрачно продолжал урок, а через некоторое время кто-то уже приставал к нему:
– Терентий Викентьевич, позвольте у Шагурина взять тетрадку для слов?
На это Павликовский отчеканивал уже с нескрываемой злостью:
– Вы обязаны знать имя, отчество и фамилию вашего преподавателя.
Но с удвоенной вежливостью ему приносили сотни извинений, оправдываясь:
– Ваше имя и отчество так трудно запомнить, Казимир Викентьевич!
На эту новую ошибку в отчестве Павликовский только злобно водил глазами, делая вид, что не заметил ее.
Но однажды спектакль с трудным именем и отчеством Павликовского закончился бурным финалом.
Один из самых добродушных товарищей наших, белокурый и румяный Николай Станчинский, по прозвищу Пан, хотя ничего польского в нем не было, в 1941 году окончивший жизнь свою мирным специалистом по льняному делу, до того увлекся игрой в трудное отчество Павликовского, что, расшалившись, выпалил:
– Казимир Клистирыч, позвольте выйти!
Этого Павликовский уже не мог стерпеть: он завопил: «Негодяй!», выбежал из класса, кликнул надзирателя и велел ему тотчас донести о случившемся директору.
Станчинскому было велено немедленно покинуть гимназию и ждать дома решения своей судьбы. Отец Станчинского был человек крутой, и Пану нашему грозило два «изгнания»: одно – из гимназии с волчьим паспортом (аттестатом), закрывавшим вход во все другие учебные заведения, и другое – из дому. Дело было совсем плохо.
Классный наставник – помнится, один из молодых преподавателей, чуть ли не Г. А. Попперэк, известный впоследствии математик, – сообщил Станчинскому, что директор настаивает на исключении его из гимназии и что единственное средство остаться в гимназии – извиниться перед Павликовским и добиться от него, чтоб он принял это извинение и заявил директору о своем желании ограничиться более слабым наказанием.
Скрепя сердце Пан Станчинский пошел к пану Павликовскому, убежденный, что тот его не пустит на порог. Но, к удивлению, Павликовский принял Станчинского холодно, но вежливо спросил его:
– Что вам угодно?
Пан объявил ему, что раскаивается в своих словах, которые сорвались у него с языка без желания нанести обиду, просил принять его извинение и сохранить ему возможность закончить гимназию.
Павликовский выслушал его не прерывая, помолчал и ответил:
– Вы поступили очень нехорошо. Но я не желаю причинять вам зла. Я буду просить за вас директора. Ступайте и ведите себя лучше.
Павликовский сдержал свое обещание. Исключение из гимназии было заменено Станчинскому приглашением на воскресенье в гимназию и четверкой за поведение. Объявляя Станчинскому об этом смягчении приговора, директор сурово подчеркнул, переходя с «вы» на «ты»:
– Ты этим обязан исключительно ходатайству почтеннейшего Казимира Клементьевича.
Когда эта история дошла до 1-й гимназии, там никто не стал верить тому, что Павликовский дал амнистию преступнику, осужденному на высшую педагогическую казнь.
Но факт оставался фактом. Спектакль с «именем– отчеством» с той поры прекратился навсегда.
Три наших немца, из которых один был латыш, а другой не то чех, не то поляк, ни в чем не были похожи друг на друга, но было между ними одно сходство самого печального свойства: немецкому языку научиться у них было невозможно.
Немецкий, как и французский язык, был отсутствующий предмет в нашем образовании.
Глава 2. Греки и латинисты
Это было самое суровое и грозное племя в гимназии – племя греков и латинистов. Латинский язык, начинавшийся с первого класса, и греческий язык, преподаваемый с третьего класса, продолжались до восьмого и были главными предметами в гимназии. Ни математика, ни русский язык не могли идти в сравнение с классическими языками по своему месту в гимназии: так, уже с первого класса латинскому языку отводилось шесть уроков в неделю, тогда как русскому выделялось пять, а математике – даже четыре. Немудрено, что греки и латинисты были тузами в преподавательской колоде, значение их было велико, не то что каких-нибудь немцев или французов, а влияние их на судьбы гимназистов часто было роковым: можно было проскочить через гимназические заставы, путая Иоанна Третьего с Иоанном Четвертым или не умея перевести маленькой басни Лафонтена, но проскользнуть через заставы экзаменов, не зная accusativus cum infinitivo[206] и не умея отличить аориста[207] первого от аориста второго, было невозможно. Из греков и латинистов многие были статскими советниками, то есть почти генералами; из этих генералов от латинской этимологии и от греческого синтаксиса назначались обычно директора гимназий; чрезвычайно редко на директорском месте можно было встретить преподавателя математики, а чтобы директором был географ, немец или француз, этого не бывало никогда: директорство, а с ним и генеральский чин было привилегией латинистов и греков.
Старейшим и древнейшим из классиков у нас был грек П. П. Коносов. Он преподавал с незапамятных времен и был так величественен, что директор и инспектор казались его подчиненными.
В урочный час он не шел, а шествовал из учительской, неся классный журнал под мышкой, как министерский портфель. Шествовал он медленно и величественно, ничего не видя перед собой и не желая ничего замечать. Иной шалун первоклассник, разрезвившись, внезапно вылетит из-за угла, ударится головой в живот Коносова и шустро проскочит у него между ног, а он хоть бы приостановился: нет, шествует себе невозмутимо, будто у него меж ног пролетела муха[208]. Коносов был высокого роста, с седой головой, раз навсегда запрокинутой кверху, он имел вид натурщика, специально припасенного для ваяния Зевса Олимпийского: так он был несокрушимо спокоен, непререкаемо уверен в своем величии. Его так и звали «Зевс Олимпийский», но было у него и другое прозвище. У нашего Зевеса была одна страсть, которою едва ли обладал Олимпийский.
Прошествовав по коридору, Коносов медлительно вступал в класс и мановением руки приказывал читать молитву (если, разумеется, его урок был первым). Дежурный начинал: «Преблагий Господи…» Коносов медленно поднимал свою десницу, сложенную в крестное знамение, к высокому своему челу.
«…ниспосли нам благода…»
Коносов столь же мерно начинал опускать десницу по направлению к животу.
«…Духа Твоего Святаго…»
Но по дороге к животу десница ощущала близость носа, и Коносов, не в состоянии удержаться от соблазна, запускал пальцы по очереди в одну и в другую ноздрю, а потом, вновь сложив их для крестного знамения, прижимал на полсекунды к животу.
«…дарствующего нам смысл…»
Коносов прилагал десницу сначала к правому, потом <к> левому плечу и тем