Статьи из газеты «Известия» - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И за все его трюки и фокусы, блистательные подмены и виртуозное манипуляторство, его могилу стоит усыпать деньгами так же густо, как парижская могила Уайльда усыпана — ты угадал, читатель, цветами.
4 июня 2010 года
Спасаться по одному
Когда Твардовский в присутствии Хрущева «и других официальных лиц» (бытовала такая формулировка) дочитал «Тёркина на том свете», Хрущев спросил притихших главных редакторов: «Кто смелый? Кто ЭТО возьмет?»
Это была, в общем, не шутка первого лица насчет своих полномочий ― в духе сталинских сомнительных острот «Я не хотел подписывать договор с Гитлером, но Молотов заставил». Хрущев был человек с чутьем и понимал, что для публикации этой вещи ― даже понравившейся первому лицу ― нужна реальная смелость; и не потому, что это очень уж резкая сатира. Положа руку на сердце, «Тёркин на том свете» ― вещь не смешная даже по меркам 1963 года. Твардовский не юморист, хотя мрачно пошутить умел. Читать этого второго «Тёркина» тяжело, не скучно, а муторно, и писать было не веселее; не зря на Западе его тут же сравнили с Кафкой, что Твардовский в рабочих дневниках отметил с благодарностью. Особенной дерзости в высмеивании советской бюрократии при Хрущеве уже не было, и даже шутка насчет раздвоения того света на наш и капиталистический не храбрее «Незнайки на Луне», где классовая борьба переносится в космос. Отважней всего была догадка о том, что советское общество ― ну да, мертво; что, попав на тот свет в 1943 году, Тёркин угодил в сущности во вторую половину 50-х.
Поразительно, как безрадостны сочинения Твардовского в последние пятнадцать лет: казалось бы, «оттепель», блестящая плеяда молодых талантов, приличный ― по его мнению ― человек на самом верху, и сам «Трифоныч», хоть и преодолевая бешеное сопротивление, делает лучший и правдивейший журнал, но лирике не соврешь. И поздняя его лирика угрюма, задолго до смерти прощальна и завещательна, и последние поэмы проникнуты горечью, стыдом, тоской: может, до разоблачений второй половины 50-х он в самом деле не представлял масштаба сталинских преступлений и был раздавлен этой правдой? Не думаю: как-никак он был сыном сосланного кулака и о трагедии сельской России знал побольше других. «Не он бы писал, не я бы читал»,― сказал Трифонову о гроссмановском «Все течет». Скорей причина его оттепельной мрачности в другом: его поколение лучше молодых понимало, что оттепелью ничего не исправишь. Иллюзии могли быть у тех, кто родился в начале 30-х. А у тех, кто застал великие проекты 20-х и вдохновлялся их грандиозным утопизмом,― к 50-м годам не осталось иллюзий: дело мертвое. Косметические перемены не спасут, а на глобальные никто не пойдет. Тёркин ― символ России, в чем и сам автор не сомневался. И потому поэма его ― про Россию на том свете, про страну, в которой не осталось ни глотка живой воды. А единственным по-настоящему живым временем была война. И именно на войну просится Тёркин обратно ― потому что все остальное безнадежно, безвоздушно, безвыходно.
― Кто смелый?― спросил Хрущев. Руку поднял его зять Аджубей: «Мы рискнем!»
Думаю, это самая отважная публикация в советской истории ― по смыслу она рубежней «Детей Арбата» и «Белых одежд», а в каком-то смысле и «Архипелага». Потому что у авторов всей советской и антисоветской протестной литературы была надежда, а у Твардовского нет. Коллективного спасения из посмертного бытия не бывает. Выбираться надо по одному ― как, используя фронтовой опыт путешествий на подножках и проникновения в любые лазейки, сбегает с того света Тёркин.
Выполнять этот завет в сегодняшней России выпало нам.
21 июня 2010 года
Экспортная Россия
21 июня 1935 года в Париже, в Palais de Mutualite, открылся так называемый международный Антифашистский конгресс писателей в защиту культуры ― одно из самых пафосных и провальных советских мероприятий в области внешней культурной политики. Инициатором и главным организатором этого писательского съезда был Илья Эренбург (в Париже), а куратором ― Михаил Кольцов (в Москве). В 1999 г. в «Новом мире» опубликована их переписка по этому поводу, в целом ― паническая: по Парижу ползли слухи о московском финансировании, крупные литераторы не желали участвовать в откровенно просоветском мероприятии, состав делегации в отсутствие Горького всех разочаровал, а в разгар конгресса пробравшиеся туда троцкисты подняли вопрос о свободе печати в СССР, и вместо антифашизма и привлечения сердец получилось оправдывание, переходящее в хамство.
Но вспоминают это разве что историки, обычный читатель помнит только, что там чуть не сошел с ума и без того пребывавший в кризисе Пастернак, которого вместе с Бабелем отправили выступать в последний момент. В недавней остроумной статье Иван Толстой выводит это решение из скандала, случившегося между Эренбургом и Бретоном за неделю до конгресса: Бретон попытался ударить Эренбурга за оскорбительную статью «Сюрреалисты», вышедшую двумя годами раньше. Думаю, это натяжка ― делать международную проблему из каждой эскапады Бретона, которого и свои-то считали безбашенным, несколько неэкономно. По Толстому, Эренбург дал в Москву паническую телеграмму, сводившуюся по смыслу к «наших бьют!» Но слать Пастернака и Бабеля для защиты Эренбурга от драчливого сюрреалиста, воля ваша, бессмысленно: чай, не боксерский турнир. Решение об отправке Пастернака на конгресс было принято потому, что стал очевиден громкий международный провал всей затеи. А вот о причинах провала и стоит подумать 75 лет спустя, хотя надежды на исправление хронических отечественных ошибок нет, признаться, ни малейшей. Просто история очень уж показательна.
На первый взгляд расклад беспроигрышен: фашизм набирает силу, единственной альтернативой ему выглядит коммунизм ― ибо старая либеральная Европа деморализована; о мере личной порядочности Эренбурга и Кольцова можно спорить, но талант и профессионализм обоих не оспаривается, кажется, даже врагами; необходимость культурного антифашистского фронта в мире ощущается с небывалой остротой; московских процессов еще не было, террор не разгулялся в полную силу, симпатизировать СССР модно, симпатии высказывают Жид (еще к нам не съездивший), Мальро, братья Манны! И между тем СССР умудряется все испортить: конгресс переходит в скандал, последствий ноль, и даже наметившиеся было массовые либеральные симпатии к «Союзу Советов», как называл его Горький, постепенно развеиваются. Добавим: такова участь почти всех российских мероприятий, направленных на «культурное сближение», в диапазоне от международных фестивалей до совместных литературных экспрессов, от культурных десантов до тематических декад; и главная причина этих провалов ― роковая двойственность нашего имиджа, желание одновременно задобрить и напугать.
То, что на антифашистском конгрессе неожиданно принялись обсуждать преследования инакомыслящих в СССР, вещь глубоко логичная: раз заходит речь об одном тоталитаризме, нельзя не упомянуть другой. Но то, что никто из участников советской делегации не сумел сказать в ответ ничего внятного, как раз следствие двойственности: надо любой ценой соблюсти баланс между гневной отповедью и дружеским диалогом, а этого ведь не бывает. И послать на конгресс надо бы настоящих и лояльных, испытанных и боевых ― но вот проблема, их на Западе никто не знает и слушать всерьез не станет. Можно послать не таких лояльных, зато известных в мире,― но ведь черт его знает что они скажут! Вдобавок сами нелояльные, как Пастернак в 1935 году, пребывают уже в таком состоянии, что способны лишь произносить отрывистые и непонятные речи («Не организуйтесь!» ― как передавал он потом Исайе Берлину пафос своего выступления) или беспричинно рыдать в ответ на любое человеческое слово.
Главная же проблема, думаю, в том, что наш человек за границей (или дома при встрече с иностранным гостем) не ощущает себя независимой личностью: при любом контакте с заграницей самостоятельность мигом утрачивается, и мы уже не мы, а представители державы. Американец, француз, даже австралийский абориген может приехать в Россию как частное лицо ― но мы в столкновении с внешним миром всегда не за себя, а за того парня, в ответе за всю нашу историю и современность. Главное ― не ударить в грязь лицом. Любой, кто с нами не согласен (бармен в баре или таксист), оскорбил не конкретно нас, а Невского, Гагарина, Кутузова, негромкую прелесть и васильковую чистоту. Мы выражаем не личное, а государственное мнение, а потому никак не можем быть ни убедительны, ни искренни. Совершенно как Киршон, Тихонов или Караваева за границей.
Мир нас не то чтобы не любит ― мы ему забавны; и потому он с неприятной ухмылкой иронизирует над нашими потугами обязательно выглядеть самыми успешными и богатыми, любой ценой затушевывая свои истинные проблемы. Не только парижский конгресс 1935 г., но любое мероприятие, особенно культурное (вспомним «Русский дом» на олимпиадах или «Русскую палатку» в Канне), проводится у нас с демонстративной расточительностью, с попыткой привлечь случайных и не слишком авторитетных людей. Почему так? А потому что авторитетные не готовы делать все стопроцентно по-нашему. И парад наших зарубежных друзей ― обычно тот еще паноптикум, прикрывающий прорусской демагогией собственное людоедство и жажду подзаработать на нашей готовности вербовать сторонников. Парижский конгресс был показателен и в этом отношении: главным другом СССР за рубежом был в то время Анри Барбюс, человек непомерного тщеславия, на чью деятельность Эренбург не переставал жаловаться. Покажите мне сегодня человека, который бы читал и перечитывал Барбюса.