Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Статьи из газеты «Известия» - Дмитрий Быков

Статьи из газеты «Известия» - Дмитрий Быков

Читать онлайн Статьи из газеты «Известия» - Дмитрий Быков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 86 87 88 89 90 91 92 93 94 ... 129
Перейти на страницу:

Первые требования старухи мгновенно удовлетворяются: обычная жадность не встречает у рыбки никакого осуждения; это нормальный человеческий порок, и почему не пойти ему навстречу, чтобы облегчить жизнь старика? Его же запилят совсем! Власти свойственно требовать у поэта прежде всего возвеличивания, непрестанного накачивания ее имиджа: вот уж она не просто владелица превосходной избы (понимай: крепкая хозяйственница), не просто столбовая дворянка (преемница великих дел), не просто царица, ссылающая поэта служить на конюшню,― нет, ей желательно быть распорядительницей дел духовных, то есть мутить то самое синее море, где обитают бесы и золотые рыбки, таинственные иррациональные сущности. Любопытно, что в рукописи был у Пушкина фрагмент, который он вычеркнул ― то ли из-за цензурных опасений, то ли из-за нежелания разбавлять русские реалии католическими. Этот фрагмент, в котором старуха задумала стать «римскою папой», подробно исследовал М. Мурьянов; приведем его целиком:

Перед ним вавилонская башня.На самой на верхней на макушкеСидит его старая старуха.На старухе сарачинская шапка,На шапке венец латынский,На венце тонкая спица,На спице Строфилус птица.

Здесь старуха ― она же начальство ― посягает не только на мирскую власть, но и на духовную; спутником и глашатаем этой власти становится птичка крапивник, упоминаемая, в частности, в Голубиной книге. Птица эта известна поразительным соотношением крошечного (до 10 см) тельца и необычайно громкого и резкого голоса; она необычайно юрка и подвижна. Крапивник часто упоминается как атрибут верховной власти ― именно растерзанный хищниками крапивник появляется у Светония как предзнаменование гибели Цезаря. Вообще же мелкое существо, которое громко орет, сидя вдобавок на шапке у верховной власти, как раз и олицетворяет собой придворного певца, всякий раз оглушительно чирикающего, когда кто-нибудь возлезает на Вавилонскую башню. О крапивнике была не слишком лестная немецкая легенда: когда выбирали царя птиц ― кто выше взлетит,― выше всех взлетел, понятно, орел, но на спине у него притаился крапивник; он-то и оказался выше орла, и ― самый крошечный ― стал царем птиц. Лучший символ «певца при власти» трудно выдумать. Знал ли эти легенды Пушкин? Какую-нибудь да знал.

Мораль пушкинской сказки далеко не сводится к наказанию жадности. Жадность в каком-то смысле так же естественна, как пошлость, тщеславие или любострастие. Наказуемы не обычное старушечье скопидомство и даже не желание все выше забираться на Вавилонскую башню, но именно претензии на духовное всемогущество. Начальство разных уровней может посылать поэта на новые и новые поиски вдохновения, дабы воспевание этого начальства шло по нарастающей ― вот ты прекрасный менеджер, вот потомственный властитель, а вот уже и наместник Бога на земле. Непростительно только желание управлять той самой стихией, где обитают рыбки. Крапивник еще может тебя послушаться и воспеть своими оглушительными трелями, но золотая рыбка никогда не будет у тебя на посылках. Здесь ― вороти что хочешь, но туда ― не суйся; и не зря на протяжении сказки синее море (то самое духовное пространство, или платоновская сфера идей, если хотите красивее) все нагляднее возмущается, сначала мутнеет, потом чернеет. Старик ― он же поэт, транслятор, посредник ― может служить у тебя хоть на конюшне, хотя и это нежелательно; но если ты попробуешь припрячь к своим сомнительным целям искусство как таковое ― корыто, корыто.

В реальности, впрочем, все обстоит и гуманнее, и жесточе ― это уж кому как кажется. У Пушкина рыбка четырежды (а с вариантом ― и пятижды) обеспечивает старуху все новыми благами. А на самом деле, если старик согласится служить на конюшне, рыбка попросту перестанет откликаться на его призывы. Он кричит, кричит ― а она себе в синем море гуляет на просторе; рыбакам она откликается весьма охотно, конюшенным же, сокольничим и постельничим ― никогда.

13 мая 2010 года

Толстолетие

2010 год проходит под знаком Толстого ― нет-нет да и заглянешь в его дневники ровно столетней давности, в письма, в воспоминания близких… Вот двадцатые числа мая 1910 года: с двадцать третьего гостит у него Гольденвейзер, подробно фиксирующий в дневнике, о чем было говорено. Сам Толстой в эти дни много гуляет, обдумывает и записывает. Куда как соблазнительно сказать: сто лет прошло, а ничего-то у нас не изменилось! Однако толстовские дневники и разговоры как раз изобличают динамику. Кое-что осталось неизменным, а кое-что, напротив, переменилось радикально ― из этого следуют любопытные выводы.

Вот, например, он записывает двадцать второго: «Общаясь с человеком, заботься не столько о том, чтобы он признал в тебе любовное к нему отношение, сколько о том, чувствуешь ли ты сам к нему истинную любовь». День спустя он развивает эти мысли Гольденвейзеру: «Когда я обдумываю, как мне поступить, то должен быть только я и Бог, который во мне. И если я наедине с Богом решил, что я должен поступить так, то больше не должно быть других соображений. Думать о людях и их отношении к себе очень опасно. Казалось бы, очень хорошо стараться, чтобы люди меня любили, а это дурно. Если иногда удается забыть о людях, испытываешь какой-то экстаз свободы».

Это игнорирование чужого мнения ― прекрасная вещь, когда есть свой бесспорный нравственный ориентир; но сегодня, сто лет спустя, мы видим, что страх чужого осуждения ― механизм более надежный и, может быть, последний. В одном интервью Вознесенский высказал мысль о том, что «шестидесятникам» повезло: благодаря всемирной славе они были на виду, и оттого меньше было риска сделать гадость или просто пойти на компромисс. Постоянно прикидывать, что о тебе подумают,― дурно с толстовской точки зрения, но у Толстого есть мощный нравственный тормоз, а у современного человека, особенно российского, он в силу разных причин ослабел. Мы научились отлично себя уговаривать, смиряться с невыносимым и терпеть нестерпимое, а потому забота о чужом мнении для многих становится единственной основой морали. Толстого, и так страшно тяготившегося публичностью каждого своего шага, вероятно, ужаснула бы прозрачность мира, в котором мы живем,― но что поделать, если только эта прозрачность и удерживает некоторых от окончательного свинства? «Экстаз свободы» ― хорошая вещь, когда в него впадает Толстой; а когда скинхед? Да что там ― когда обыватель? Нет, за сто лет все перевернулось: самое опасное ― как раз НЕ думать «о людях и их отношении к себе». И радоваться надо, что этот экстаз не так-то легко достижим.

Еще меньше соответствует реалиям 2010 года другая мысль Толстого, высказанная в эти же дни: «В какой-нибудь бабе дорога именно эта настоящая вера в живого Бога, все равно, что она его видит в матушке царице небесной или в иконе. Это все-таки живой Бог, и, во всяком случае, она ближе к Богу, чем профессор». Для 1910 года она, пожалуй, тривиальна, но «простые» (по-толстовски говоря, «хорошие и серые») люди ближе к Богу только там, где жива традиция. Пока она сильна, интеллект в самом деле мешает следовать ей, заставляет сомневаться и роптать; но когда она, как в нынешней России, искусственно прервана и до сих пор не восстановлена (потому что восстанавливают ее теми самыми средствами официозной религии, которые Толстой категорически не принимал), надежнейшим путем к Богу остается интеллект. Только высокое интеллектуальное развитие не удовлетворяется плоским эмпиризмом, позитивистским высокомерием, самодовольным наукоцентризмом и прочими атеистическими самообманами. Когда страна тотально религиозна, ум нужен для богоборчества; но когда она вовсе лишена нравственных ориентиров ― именно интеллект спасает от гордыни. В атеизме удивительно много гордости и самодовольства, победить их способен только тонкий и самокритичный разум ― и процент истинно верующих, думаю, сегодня куда выше среди нелюбезных Толстому «профессоров», нежели среди «серых».

Пока традиция сильна, человеку толпы она способна заменить и ум, и даже мораль: он будет поступать не по совести, а потому, что «так принято». Но когда принято черт-те как или вовсе никак, для истинной веры нужен прежде всего разум ― притом развившийся до той степени, когда самолюбование ему уже смешно, когда он озабочен не бесконечным «позиционированием себя», а реальным поиском смысла и оправдания. Одна умная десятиклассница недавно меня спросила: неужели Толстой для того провел Пьера через такие искушения и бездны, чтобы его духовное развитие завершилось каратаевщиной, то есть фактическим отказом от интеллекта? Толстовская ненависть ко всему «умственному» в самом деле общеизвестна ― но Каратаев как тип исчез или как минимум маргинализировался. А в таких обстоятельствах единственной альтернативой уму становятся зверство, животный эгоизм, пир низменности. И потому сегодня интеллект ― чуть ли не единственная опора морали, а заодно и религиозного чувства; ведь Бог ― это сложно. Для простых умов ― язычество, магизм, ритуалы, заговоры и заклятия, приметы и сглаз, приворот и порча. А Бог сегодня приходит к умным, и это, пожалуй, наиболее принципиальная перемена.

1 ... 86 87 88 89 90 91 92 93 94 ... 129
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Статьи из газеты «Известия» - Дмитрий Быков.
Комментарии