Три возраста Окини-сан - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не касайся флота! – крикнул ему отец. – Я потерял двух сыновей, оплакав их горькими слезами. Разве же я мог думать, что потеряю и тебя… последнего! Но оплакивать тебя, скомороха, я не стану… уходи! Чтоб я тебя больше не видел!
Никита резко повернулся. В передней сдернул с раскрылки свое пальто, и было слышно, как затихают его шаги на пустынной лестнице. Глаша издала протяжный стон – из души:
– Он такой же хоро-о-ший… как и Го-о-ога!..
Ольга Викторовна, наперекор своей женской судьбе, тасовала колоду карт, точными жестами раскладывая пасьянс.
– Ну? – спросила она. – А что будет дальше?
Владимир Васильевич сбросил с колен женский плед.
– Не знаю, что дальше, но в этом доме я стал чужим! Пожалуй, мне лучше уйти. Хочешь, поедем вместе… к Колчаку!
Глаша, еще плача, натягивала на сына несуразное и длинное, как салоп, пальтишко, кутала его тонкую шею шарфиком.
– И зачем вам уезжать? – говорила, всхлипывая. – Я и сама могу уехать от вас… мешать никому не стану.
– Не в тебе дело. Сядь и не дури! – жестко повелела Ольга Викторовна, переворачивая туза и валета. – Уж если вопрос ставится так, что кто-то должен отсюда уехать, так ты обязана остаться со мной… Если, дорогая моя, ты еще не усвоила этого, так за тебя понимаю я. И вообще, – сказала она, – в этом доме есть только одна хозяйка – это я!
Ольга встала. Выпрямилась. Ее голова тряслась. Но в этот момент она была очаровательна и прекрасна, как никогда.
– Разве ты не поедешь со мною в Сибирь? – спросил он ее.
– Нет. У меня есть сын. Есть внук. Я не отдам их никому. Ни немцам. Ни англичанам. Ни французам. Ни тебе. Ни Колчаку… В этой квартире, не забывай, я увидела свет божий. Здесь я играла с куклами. Отсюда бегала в гимназию, восторженная девочка. Нет, это не я к тебе – ты пришел ко мне! Но здесь я впервые познала с тобою любовь… Ты можешь ехать, Владечка, – закончила она с бесподобным торжеством.
– Не люби меня! И зачем я тебе? Избавь меня от любви!
Ольга Викторовна рассмеялась – с надрывом:
– Нет уж! Я буду любить. Я хочу любить. Назло тебе! Я любила всегда. Как кошка… И люблю даже сейчас. Мне стыдиться нечего. Люблю, да! У меня нет и не было любви больше, кроме любви к тебе… Это на всю мою жизнь – одна любовь!
Коковцев, сжавшись в комок, просил ее:
– Так не бросай же меня. Мы много прожили.
– Была и счастлива. Спасибо за это. А теперь… уходи!
За спиною адмирала, словно взведенное ружье, четко клацнул замок. Он вдруг стал дубасить в двери ногою:
– Ольга! Но ведь нельзя же нам так… прости!
Ольга Викторовна не впустила его обратно. Поникший адмирал шаткою походкой побрел через сугробы на Английскую набережную. Петроградский голод и холод коснулись и Ивоны: кутаясь в шубу, которой одарил ее «шоффэўр» герцога Лейхтенбергского, она грызла шоколад, полученный от французского консульства. Коковцев, даже не сняв пальто, опустился на стул.
– Чего ты сидишь и ждешь, моя прелесть?
– Надеюсь, мне можно погреть свою нежную fanny?
Коковцев сказал, как быстрее выбраться из этого города:
– Сейчас с Дальнего Востока гораздо ближе до Парижа, нежели отсюда… Вставай и собирайся.
– Хочешь шоколаду? – ответила Ивона и, подобрав под себя ноги, еще плотнее закуталась в шубу. – Если бы ты предлагал ехать в Испанию к адмиралу Сервере, я бы еще подумала. Но замерзать в армии Колчака… Нет, mon amiral!
Он всегда удивлялся ее встревоженным глазам.
– Зачем я жил? Скажи, ради чего оскорблял свою жену, мать моих детей? Чтобы ты меня сейчас предала?
– Не приставай с глупостями, – предельно ясно отвечала Ивона. – Разве я оскорбляла твою жену? Или я виновата в гибели твоих детей? И зачем ты пришел сюда, если заранее знал, что конец у нас будет смешным?
– Трагическим! – Коковцев опустил руку в карман пальто. Он сказал женщине, что все эти годы она была для него только дурным наваждением. – Я ведь не говорил тебе правды. Выслушай ее: когда «Буйный» отходил от борта «Суворова», на том месте, где я оставил твоего несчастного мужа, оставалась лишь дыра от прямого попадания снаряда… Дыра, и все!
– Тебе захотелось облегчить свою совесть?
– Не смейся надо мною. Это ведь страшно!
– А мне смешно. Кому ты нужен сейчас?
– Встань! Одевайся. Едем в Сибирь.
– Я уезжаю завтра в Париж… не с тобою, пойми.
Коковцев выдернул из кармана браунинг:
– Мерзавка… на! на! на! Получай…
Ивона ничком сунулась в угол дивана, умерев бессловесно и тихо. Струйка крови, медленно выползая из уголка дряблых губ, напомнила Коковцеву сок разжеванной ею малаги.
– Господи, простишь ли меня? – взмолился он…
Поезд уносил его прочь и навсегда. Кто-то, невидимый в потемках вагона, рассказывал, что во Владивостоке порядок:
– Матросы даже честь отдают, офицеров глазами едят. Колчак – фигура, атаман Семенов еще крепче. Чуть что не так – в прорубь башкою: бултых! Потому там особенно не размусоливают. Есть! – козырнули тебе, и катись к едреней матери….
Всю ночь под Коковцевым ерзали визжащие рельсы, переговариваясь на промерзлых стыках отчаянно: «Кол-чаку! Кол-чаку! Кол-чаку!» Страшным пронзительным воем паровоз разрезал великие российские пространства… Неужели все кончено?
«Где же вы, очаровательный мичман Коковцев?»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Омск – столица страны, что называлась «Колчакия». Над вокзалом реяло бело-зеленое знамя. Приказом Колчака мордобитие в армии было запрещено. Но как слышал Коковцев еще в поезде: «Приказ приказом, адмирал адмиралом, а морда есть морда!» Владимира Васильевича мучил голод… Бывшее здание губернатора, где размещался штаб Колчака, было обтянуто на площади веревкой, вдоль которой ходили вооруженные белочехи, а по булыжникам дефилировал английский батальон Миддльсекского полка – преторианская гвардия «верховного». Коковцев безо всякого интереса наблюдал, как англичане топчутся на одном месте, отрабатывая «шаг на месте», и вспоминал почему-то конские ребра, которые, простаивая в очередях, добывала Глаша в голодном Петрограде. И очень остро, страшно болезненно резануло сердце тоскою по Ольге:
Где ты, мой грозный бич, каравший столь жестоко?Где ты, мой светлый луч, ласкавший так тепло?..
Это были строки Апухтина, которые сейчас и вспомнились. Проникнув за веревку, Владимир Васильевич, завшивевший и немытый, представился в штабе дежурному офицеру:
– Доложите верховному, что его желает видеть контр-адмирал Коковцев, его коллега по Балтике… он меня знает!
– Верховный не принимает. А вы откуда?
– Из Петрограда. Вырвался.
– Стоило вам мотаться в такую даль! Возле Уфы фронт красных уже прорван, мы идем на Казань и Самару, и месяца не минует, как будем в Москве и Петрограде…
Была весна 1919 года. С вокзала протяжно стонали колчаковские бронепоезда. В сквере перед штабом оркестр из военнопленных австрийцев заиграл: «Там, где Амур свои волны несет, ветер тревожную песню поет, да поет…» Тоскливо думалось: «Где бы поесть?» В приемной адмирала он присматривался к людям – в чаянии найти знакомцев по прежней вольготной жизни, которые бы пригласили его к обеду. Удивляло оживление господ, похожих на биржевых дельцов, и множество женщин, среди которых выделялась ангельской красотой Анна Васильевна Тимирева, дочь директора московской консерватории; Коковцев знал ее по Балтике, как жену командира крейсера «Баян», и, плохо разбираясь в омской обстановке, напомнил Тимиревой о ее храбром муже, сражавшемся с немцами в битве при Моонзунде.
– Храбрец остался на Балтике, – отвечала женщина, – а я в Сибири… Мишель! – позвала она кого-то.
Мимо проходил флаг-капитан Смирнов – при аксельбанте, в высоких фетровых валенках (тоже контрадмирал). Коковцев напомнил ему, что они встречались на Черном море, когда вместе ходили на Тендру опробовать минные прицелы.
– Ты к адмиралу? Не советую. Он сегодня кипит, как молочный суп. Чуть отвернись – льется через край… Аничка, – сказал он Тимиревой, – с телеграфа приняли приветствие Клемансо и декларацию от французского правительства. Будь любезна, отнеси верховному сама. – Смирнов провел Коковцева в кабинет. – Ради бога, – нашептал он, – никогда не напоминай этой бабе о ее первом муже, командире «Баяна».
– А я уже ляпнул! – сознался Коковцев.
– Ну и глупо… У верховного с нею такой роман, что их, как собак, водою не разольешь. Не хочу тебя пугать, но адмирал что-то плох и глаза закатывает, как петух с горошиной в горле.
Коковцев сказал, что дела на фронте идут хорошо.
– Так это на фронте, – ответил ему Смирнов. – А тут помимо романа, кажется, примешан и морфий… Сам увидишь!
Коковцев признался, что умирает с голоду. Кастовая консолидация сработала моментально, и часть содержимого бумажника Смирнова перебазировалась в карман Владимира Васильевича. Смирнов посоветовал остановиться в меблированных номерах мадам Щепанской, но в разговорах быть осторожным.