Три возраста Окини-сан - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коковцев, попав в подчинение к Смирнову, обрел стул в его канцелярии, аккуратно подшивая в папочку входящие-исходящие с номерами далеко за тысячу. Он был сыт и до самого лета не волновался, пока Смирнов не сказал ему однажды, что Челябинск сдан красным.
– Каппелевцы сражались доблестно! Но из депо вдруг вышли тысячи рабочих с оружием, решив эту партию не в нашу пользу. Рок пришел в действие. Сибирь все еще толчет воду в ступе: все мужики за Советы, но чтобы и царь был! А сменить адмирала никак нельзя: Европа и Америка привыкли к нему…
В сентябре Колчак вернулся в Омск из поездки по фронту, и Коковцев присутствовал при свидании «верховного» с послами и генералами союзных армий, которые предложили адмиралу сдать золотой запас России под международную гарантию, клятвенно обещая доставить его во Владивосток. Колчак ответил, что золото будет там, где он сам, где его армия и его министры. Далее, нервно вскочив с места, адмирал крикнул:
– Я вам не верю! Скорее оставлю все золото большевикам, но только не вам… мародерам и спекулянтам!
Очевидец писал: «Эта фраза должна перейти в историю. Уже тогда родилось то, что потом стало формулироваться словами: лучше с большевиками, чем с союзниками». Колчак отправил часть золота впереди армии, но за Байкалом на эшелон напали шайки Семенова, разграбившие банковские вагоны.
Над крышами Омска несло вихри мокрого снега, но Иртыш не замерзал, образуя на путях отступающей армии непреодолимую преграду. Колчак уже не мог обрести равновесия, пребывая в постоянном состоянии сатанинского бешенства. В одну из минут тяжелейшей депрессии, когда он притих и посерел, Коковцев спросил его:
– Если падет и Омск, что последует далее?
– Мы связаны железной дорогой, ведущей к спасению на Дальнем Востоке. Отныне мы не правительство, а лишь путешественники, пересчитывающие верстовые столбы. Жалею, что не успел повесить японскую собаку – атамана Семенова, а теперь он, подлец, обворовав меня, еще и потешается над моим же бессилием. Моим делегатам он выколол глаза и безглазых прислал ко мне. Я велел схватить его подручных на магистрали, отрубить им лапы и отослал к атаману. Пусть знают все: земной суд страшнее суда небесного!
Кажется, что Мишка Смирнов, забулдыга и запивоха, был все-таки прав – судьба, которой он, Коковцев, всегда желал управлять сам, теперь оказалась неподвластна ему, – и оставалось лишь следовать велению зловещего фатума. Распутица продолжалась, по тротуарам Омска хлестала вода… Это ли еще не подтверждение рока? Чтобы в Сибири? Чтобы в ноябре? Чтобы ростепель? Штаб превратился в грязный зал ожидания провинциального вокзала: командование и министры с домочадцами дремали на чемоданах, ожидая, когда сформируют состав. То не было вагонов, то не сыскать паровоза. Саботаж? Колчак, облаченный в романовский полушубок и с малахаем на голове, рвал трубки телефонов, кричал, что саботажников – к расстрелу! Глубокой ночью Смирнов явился со станции, доложив, что состав собран, начинается морозище, и все разом задвигались:
– Мороз, мороз… значит, Иртыш станет!
Колчак ногою в валенке пихал чемоданы Тимиревой:
– Этот… этот… и этот. Хватайте. В машину и на вокзал. Владимир Васильевич, – обратился он к Коковцеву, – вы останетесь при штабе. Еще могут быть служебные телеграммы. Вам позвонят с вокзала, когда все устроится. Не прощаюсь…
Стало пусто. Коковцев открыл бутылку виски. Иртыш замерзал, окна покрывались наледью. В штабе было холодно. Под утро, обеспокоенный, он сам позвонил на вокзал.
– Поезд «верховного» ночью ушел, – отвечали ему. Трубка выпала из руки Коковцева: «Ну, какая подлость!» Владимир Васильевич еще не догадывался, что в этом – его спасение – рок уже не властен над ним, а он снова свободен…
Но свободен лишь относительно. Несколько дней в голове Коковцева неотступно крутились почему-то пушкинские строчки: «Всю жизнь провел в дороге и умер в Таганроге…» Думалось: «Хорошо еще, если в Таганроге, а то ведь…» Volens-nolens, пришлось задержаться в Омске, из которого разом исчезли союзники. Офицеры, сняв погоны и портупеи, очумело шлялись по шалманам, где до утра голосили осипшие от кокаина певички.
Владивосток казался теперь недосягаемым, как и Петербург. С большим трудом Коковцев пристроился в вагоне, в котором размещался цыганский табор, ехавший из Польши в Маньчжурию, а цыгане, как никто, умели ладить с начальством на станциях, и адмирал благополучно добрался до Ачинска.
Здесь цыганский «барон» уговорил Коковцева отказаться от адмиральского мундира, выдав взамен английский френч с накладными карманами и американские бутсы, которые в армии Колчака было принято называть «танками». В Ачинске Коковцев с умилением увидел симпатичных румяных гимназисточек, спешащих на занятия, и пожалел, что не может остаться в этом городе навсегда, чтобы преподавать этим милейшим юным созданиям хотя бы арифметику… Волна «драпа» понесла его дальше!
В красноярском ресторане «Палермо» довелось ночевать под бильярдом в компании того самого полковника Генштаба, с которым он встречался в Омске; теперь полковник вспоминал служение в Красной Армии, называя Коковцеву имена Фрунзе, Блюхера, Тухачевского, Азина, Шорина, Вацетиса… и Троцкого.
– О последнем я что-то слышал, – сказал Коковцев. – Но вы мне прискучили своей ностальгией по большевизму.
– Ах, господин адмирал! Если бы большевики хоть один раз сказали, что они стоят за единую и неделимую Россию, я пошел бы с ними и дальше, не раздумывая. Но они этого не сказали, и в результате я, великоросс, удираю от их Интернационала…
На станции Зыково, близ старого Сибирского тракта, Коковцеву повстречался кавторанг Тихменев, командовавший в армии Колчака дивизионом английских броневиков. Он сказал:
– Если вам угодно, место в броневике найдется. Правда, холодрыга там страшная, на ухабах трясет так, что зубы лязгают. Но где-то по трактам еще бродит железная армия генерала Каппеля, а нам главное – пробиться к Иркутску…
Эшелоны стояли уже впритык, кто был сильнее и нахальнее, тот и брал паровозы, сбрасывая передние вагоны под откос. Морозы усиливались, машинистов, заморозивших в паровозах воду, привязывали к трубам локомотивов, говоря: «Теперь околевай и сам». Вся артиллерия Колчака давно осталась в снегах, разбросанная от поселка Тайга до Ачинска, а броневики Тихменева погибли в сугробах, не доехав до станции Тайшет. Вдоль полотна Сибирской магистрали протянулись только обозы, обозы, обозы – несть числа им (а статистика была жуткая: на двадцать пять тысяч боевых штыков – сто сорок тысяч беженцев, кормящихся из котлов разрушенной армии). На полустанке Разгон Тихменев застрелил свою жену, после чего застрелился и сам, матросские команды его броневиков разбежались.
Коковцев двигался за обозами иногда пешком, из милости его пускали на дровни. Возницы пальцами выковыривали из лошадиных ноздрей сосульки, похожие на ледяные морковки. Вокруг трещали костры, небеса освещались пожарами деревень. Фырканье конницы и матерщина, детский плач и причитания над умершими. Одинокие выстрелы, хруст снега под валенками тысяч ног, надсадные скрипы санных полозьев и полная неизвестность – что впереди?
Там, где на картах отмечались большие станции, находили жалкие заимки, а на пустом месте, среди лесов, вдруг возникали села, почти города, с двухэтажными домами из камня, внутри которых тепло и сытно, а на стенках, возле икон, висели портреты Николая II и Иоанна Кронштадтского. Пробиться в блаженную теплынь не удавалось, Коковцев привык ютиться в хлевах, иногда грелся возле лошадиного брюха. Даже будки путевых обходчиков были забиты столь плотно, что, если открыть дверь, люди выдавливались на мороз, словно мешки… Стало известно, что какой-то колчаковский генерал Зиневич не пропускает далее ни эшелонов, ни обозов, требуя разоружиться, подчинившись какой-то новой «земской» власти, которая якобы обязалась сдавать города Красной Армии. Коковцев ехал среди каппелевцев, а сам Каппель, накрытый ворохом шуб, лежал в розвальнях, и, умиравший, он еще хрипел:
– Да застрелите же предателя Зиневича… Дальше, дальше! Еще не все потеряно, Колчак в Иркутске, там новый фронт…
На станции Зима известились, что Колчак отказался от власти, передав ее… атаману Семенову, которого адмирал призывал в Иркутск, чтобы он перевешал его министров и генералов, за что и обещал атаману отсыпать из своих вагонов чистого золота. «Наверное, опять морфий», – думал Коковцев, не понимая, как флотский офицер может идти на сговор с этим уголовным типом. Ночь под новый, 1920 год Коковцев встретил под лавкой зала ожидания на вокзале станции Зима, и эта ночь под лавкой почему-то напомнила ему ночь под столом кают-компании миноносца «Буйный». Но в Цусиме все было иначе, тогда еще не угасли надежды, а теперь… Утром он ощутил жар и озноб. Телеграф принес новость: в Иркутске восстание, власть захватил некий «Политический центр» («центропуп», как его окрестили сибиряки), составленный из эсеров и меньшевиков. Хрен редьки не слаще, но этот «центропуп» задержал белочешские эшелоны, стремившиеся к причалам Владивостока, где японцы обещали чехам корабли для отъезда в Европу. Иркутск соглашался пропустить чехов далее, если они сдадут Колчака, если не тронут вагонов с золотом, которые тащил за собою «маргариновый диктатор».