История - Никита Хониат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ЦАРСТВОВАНИЕ АЛЕКСЕЯ КОМНИНА,
БРАТА ИСААКА АНГЕЛА
КНИГА ВТОРАЯ
1. Между тем — но кто достойно возвестит силы Господни, или слышаны сотворит хвалы Его? — смерть короля Аллемании предупредила отправку денег. Его смерть была приятна не одним римлянам. Еще несравненно более желали ее западные народы, как те, которые он привлек к себе скорее насилием, чем доброю волею, так и те, на которые думал сделать нападение. Этот государь отказывал себе во всех удовольствиях и постоянно был поглощен заботою восстановить всемирную монархию и сделаться властелином всех окрестных владений, имея перед своим умственным взором Антониев и Августов кесарей, стремясь сравняться с ними в пределах власти и едва не говоря подобно Александру: «И то, и это — все мое!» Всегда казался он бледен и погружен в думу, принимал пищу в конце дня, и когда решался кто-нибудь заметить ему, что от такого {178} употребления пищи можно опасаться расстройства в здоровье, отвечал замечательным изречением, что частному человеку всякое время удобно для вкушения пищи, особенно же то, в которое он привык кушать, а царю, который обременен делами и не хочет быть ниже своего звания, хорошо, если он и под вечер найдет время для успокоения тела. Всем народам, сказал я, было радостно услышать о смерти короля Аллемании: но особенно, как никто другой, приветствовали его кончину сицилийцы, так как по завоевании им острова они должны были под его владычеством бороться с неисчислимым множеством бедствий, которое не легко даже описать. Мало того, что отдельные лица незаслуженно подвергались смертной казни, грабительски лишаемы были имуществ, терпели изгнание из отечества и множество других превышающих человеческое терпение стеснений, которые приводят к решимости лучше умереть, чем жить; многие города Сицилии всецело обращены были в развалины, и все сколько-нибудь годные укрепления срыты до основания. Король всякую минуту боялся восстания и, чтобы подавить в сицилийцах последнюю мысль о свободе, отнимал у них все средства к успешной борьбе за нее, то есть как деньги, колесницы и коней, так равно прочные городские стены, доблестных защитников и крепкие твердыни. При всем том, пока он предупреждал будущие опасности, как будто уже на-{179}ступившие, и боролся с тем, чего еще не было, некоторые лица составили против него заговор; однако он узнал об их намерении, но не казнил своих врагов прямо смертью под ударом меча, а предал их наперед разного рода жесточайшим истязаниям и уже после того лишил жизни: одного сварил в кипящем котле и, уложив в плетеную из камыша корзину, как будто что съестное, послал в подарок его родным; того сжег на семикратно разожженном костре; другого посадил в мешок и бросил в глубину морскую. Самого же виновника заговора, который был предызбран в правители острова, король подверг еще более мучительной казни, чем прочих. Он приказал сделать медную корону с четырьмя противоположными скважинами, по одной с каждого бока, возложил ее на мученика, напрасно силившегося отклонить ее своими руками, потом прибил этот венец к его голове четырьмя огромными, прошедшими насквозь гвоздями и затем велел ему идти, сказавши: «Любезный, ты имеешь теперь венец, которого домогался; прочь всякая зависть, — наслаждайся тем, что тебе так дорого и вожделенно!» В страшном затмении головы несчастный упал лицом вниз и спустя немного умер, испустив душу вследствие этого кровавого увенчания. По завоевании Сицилии, вместе с другими взята была в плен дочь императора Исаака, по имени Ирина, и выдана за Филиппа, незаконнорожденного {180} брата короля Аллемании, так как смерть похитила ее первого супруга, взявшего ее девицею, который владел Сицилией по смерти отца своего — Танкреда.
Когда волею Божиею устранено было это зло, зло величайшее, от которого вся римская страна с трепетом ожидала ужаснейших последствий, новое страшное бедствие приплыло с моря. Именно, один генуэзец, по имени Кафур, снарядив несколько катеров в два и в три ряда весел и запасшись круглыми купеческими кораблями, начал опустошать приморские города и своими нападениями привел в бедственное положение острова, лежащие на Эгейском море. Между прочим, он напал даже на Атрамитий*, захватил там разного рода добычу и награбил неисчислимое богатство. Когда те, кому следовало за этим смотреть, с величайшим трудом пробудились от глубокого сна и кое-как пришли, наконец, в себя; послан был против Кафура с тридцатью кораблями Иоанн Стирион, уроженец калабрийский, бывший некогда пиратом, и притом — злейшим из пиратов, но потом, при царе Исааке, за большие подарки перешедший на нашу сторону и многократно оказавший пользу римлянам своими подвигами на море. Сверх ожидания, выступив против Кафура, он потерпел несчастие и, стараясь хитростью взять перевес над своим против-{181}ником, который превосходил его силою, был побежден им, подвергшись сам тому, что постоянно искал случая нанесть своему врагу. Кафур коварно напал на римские корабли, лавировавшие около Систа, в полуденное время, когда вся команда вышла на берег, оставив суда в реке Сиге совершенно пустыми, и все забрал их — с оружием и со всеми съестными припасами, какие на них находились. После того он стал опять, уже без всякого опасения, нападать на острова и грабить приморские области, требуя и собирая с них такие подати, какие ему было угодно. В этих крайних обстоятельствах царь по необходимости решился вступить в переговоры с пиратом. Он послал к нему с мирными предложениями несколько знакомых ему генуэзцев (так как Кафур по делам торговли часто приезжал к нам в Византию и все то, что теперь делал против нас, делал в отмщение за денежный налог, взятый с него тогдашним дуксом флота, Михаилом Стрифном); тем не менее, однако, в тоже время готовился к войне, — снарядил другие триеры и поручил их опять Стириону. Положены были условия, что царь уплатит Кафуру шесть центенариев золота и сверх того выделит такой участок земли в римских владениях, который мог бы прокормить в семь раз большее число соплеменных ему ратников, чем сколько их было у него в настоящее время, а он будет повиноваться царю. Но между {182} тем, пока мир не был еще утвержден, Стирион при содействии пизанского флота неожиданно завязал сражение с Кафуром, взял его в плен, лишил жизни и овладел всеми его кораблями, исключая четырех, которыми командовал его двоюродный брат.
2. Когда и это бедствие было устранено, во дворце восстала буря, покрывшая величайшим позором царское семейство и произведшая в нем сильные потрясения. Намереваясь рассказать об этом, я нахожу нужным для ясности предмета обратиться на несколько времени как бы опять к началу моей речи. Прежде вступления царя Алексея на престол почти все думали, как я стороной упомянул об этом выше, что он не мирного, а напротив — весьма воинственного характера, и поэтому все ожидали, что сделавшись царем, он не только поднимет копье на врагов римского государства, но будет строг и в отношении к своим подданным. Однако, получив власть, он оказался совершенно другим и доказал самым делом, что все судили о нем неверно. Многое я опущу, чтобы не показалось, что я выбираю только дурное и из истории делаю пасквиль. Немедленно по вступлении на престол царь объявил, что должности не продаются за деньги, но даются даром и по достоинству, — истинно либеральная и в высшей степени изумительная мысль, составляющая начало, опору и основание прекрасного царствования, хотя в наши времена не было ни одного {183} примера, чтобы кто-нибудь решился подняться, или, по крайней мере, приблизиться к этому идеалу! Тем не менее родственники царя, люди, без исключения, корыстолюбивые и, благодаря частым переменам государей, научившиеся заботиться единственно о том, чтобы красть, грабить, обращать в свою пользу казенные доходы и скапливать себе огромные богатства, беспощадно обирали всякого, кто обращался к ним, как к лицам, имеющим большую силу у царя, с какою-нибудь просьбою, и присвояли себе такие денежные сборы, которые своими размерами далеко превышали состояние частных лиц. Поэтому, как в других отношениях были вообще допущены такие погрешности, каких не было ни в какое другое царствование, и дела римского государства пришли в совершенное расстройство, так в частности и должностные места предлагались в продажу желающим — еще хуже прежнего. Всякий, кто только хотел, мог приобресть управление любой областью и получить самое высшее звание у римлян. Таким образом не только люди с перекрестков и с рынка, менялы и продавцы полотен честились севастами, но даже скифы и сирийцы покупали себе за деньги высочайшие титулы*, не желая более кланяться своим прежним владельцам. Причиною всего этого было, как я сказал, во-первых, легкомыслие царя и неспо-{184}собность его к управлению делами, а затем, не в меньшей мере, роскошная жизнь его приближенных, равно как безмерное и ненасытное корыстолюбие их, вследствие чего придворные дамы** и близкие любимцы царя обратили все государственные дела в свою игру. При своем полном неведении царь так был далек от всего, что делалось, как далеки от римлян обитатели крайних пределов Фулы***. Между тем все громко осуждали его за дурное управление кормилом власти, осыпая в то же время самыми тяжелыми проклятиями людей, которых он посадил у руля и у весел. В этих обстоятельствах царица, считая невозможным терпеть долее подобный порядок вещей, так как он не мог укрыться от ее наблюдательности и сребролюбия, решилась положить ему конец и до тех пор не давать себе покоя, пока или все производства не будут делаться бесплатно, по указу ее супруга, или собираемая за них плата бу-{185}дет поступать в царскую казну. Прежде всего она взяла себе в помощники Константина Месопотамского, — того самого, который имел огромную силу при Исааке Ангеле, как мы это заметили в истории его царствования. Потом она примирила его с мужем, который и до вступления на престол был неприязненно расположен к нему, и после своего воцарения также всегда удалял его от себя, как человека, который привел в брожение спокойный старинный порядок значительной части дел римского государства и постоянно производил в течении их всякого рода замешательства и неурядицы. Когда таким образом управление общественными делами перешло опять к Месопотамскому, сила других уже угасла, блеск правительственной власти царских наперсников затмился, и тот, кого прежде царь считал ненужным, стал для него теперь незаменимым, своего рода амальфеиным* рогом, полною чашею всевозможных благ, всепроизрастающею землею Иова**, единственным человеком, способным удовлетворить всякого и угодить всем, необходимым, как свет для зрения или воздух для дыхания и жизни, истинно перозскою жемчужиною, которой следует постоянно висеть на ушах царя и которая одна стоит всего цар-{186}ства, неутомимым Артемоном***, многооким Аргусом4* и сторуким Бриареем5*. Тяжело было перенесть эту неожиданную новость вообще всем, кто прежде имел силу, а теперь утратил ее и подобно светляку сделался незаметен с рассветом дня, но кровные родственники государыни — Андроник Контостефан, супруг ее дочери Ирины, и ее родной брат Василий Каматир, — едва не задохлись с досады от такой перемены дел. Оставив до времени в стороне брошенный в них и легший поперек их дороги камень, (то есть самого Константина Месопотамского), они направили все усилия и устремили всю желчь против того, кто его бросил, то есть против государыни, изыскивая средство жестоко отмстить. Наконец, после продолжительного перебора всех мер, со всевозможною внимательностью обсудив и рассмотрев со всех сторон избранный план, они явились к царю перед самым отправлением его в западные области и, выждав случай быть с ним {187} наедине, обратились к нему со следующими словами: «Хотя по закону природы своя кровь дорога и мила, но пусть все знают, что царь для нас всего дороже и что если мы любим Евфросинию, то еще более любим Алексея. В самом деле, твоя безопасность есть необходимое условие благосостояния вообще всех твоих подданных, и, спасая в твоем лице государство, мы в тоже время устрояем, таким образом, свое собственное благополучие; напротив, если неожиданно обрушится на тебя какое-нибудь роковое бедствие, то сверх того, что необходимо будет потерпеть нам вместе со всем обществом, мы должны будем лично подвергнуться особенному несчастью и невозвратно утратить все то, чем обязаны твоему царствованию». Сделав подобного рода вступление, ловкою игрою слов затрагивающее все чувства, они представили затем сущность дела в таком виде, как будто хотели совершенно свесть царя с ума, и действительно привели его в такое яростное исступление, что даже игра Тимофея в древности не пробуждала в Александре до такой степени страшного воинственного одушевления. Именно, они сказали: «Твоя невинная супруга, государь, открыто дозволяет себе самое гнусное поведение, и мы опасаемся, чтобы она, оскорбляя, как блудница, твое супружеское ложе, в скором времени не вздумала произвесть какого-нибудь нового переворота; потому что, без сомнения, она захочет и употребит все старания, чтобы {188} тот был и царем, с кем она постоянно любезничает и бесстыдно разделяет ложе. Поэтому необходимо положить конец ее всемогуществу и остановить стечение к ней отовсюду огромных сумм. Ее любовника, которого ты усыновил, а она беззаконно сделала своим наложником, должно безотлагательно, теперь же — уничтожить, чтобы пресечь на будущее время такой ужасный позор. Суд же над преступною женою лучше отложить до того времени, когда ты, с Божиею помощью, совершив предстоящий путь, возвратишься опять в Константинополь». Доносчики и советники заслужили себе славу людей беспримерных, редких, несравненных; в то же время, в сильном негодовании против Ватаца за то, что он ответил такою платою на все благодеяния, ему оказанные, царь немедленно послал одного оруженосца, именем Вастралита, с повелением лишить его жизни. Ватац находился в пределах Вифинии, так как восстание Алексея Киликийца тогда еще не было закончено. Явившись к нему и вызвав его из лагеря под предлогом тайно сообщить секретные повеления, присланные ему царем, Вастралит неожиданно обнажил меч, — то же сделали, подготовленные им, его помощники, и в одну минуту молодой человек был изрублен в куски, как животное. С неудовольствием и с огорчением смотрело на это убийство все войско, перед глазами которого оно совершилось. Между тем Вастралит по-{189}ложил голову Ватаца в мешок и поспешно возвратился к царю. Поправши брошенный к ногам череп несчастного юноши и пристально взглянув на него, царь произнес одно изречение, которого, впрочем, никак нельзя с соблюдением приличия поместить в истории.