России верные сыны - Лев Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не странно ли, — заговорил Можайский, когда Семен Романович совсем замолк и задумчиво следил за кораблем с распущенными парусами, медленно исчезающим в золотой дымке, — не странно ли, что убийцы Павла не чувствуют раскаяния, иные, хотя бы Беннигсен, не удалены от двора, а генерал Яшвиль, правда, выслан в свою деревню, но, говорят, даже гордится делом одиннадцатого марта… Они точно благодеяние совершили этим кровавым делом.
Корабль на горизонте стал почти невидим, но острый взгляд старика еще ловил его очертания…
— Император был не в своем уме, — наконец сказал он. — В нем было непостижимое сочетание самых достойных качеств человеческой натуры с самыми ужасными, и ужасные, в конце концов, взяли верх. — Воронцов оглянулся — вокруг не было ни души — и продолжал по-русски: — В начале царствования освободил Радищева, приказал выпустить на свободу всех заточенных в тайной экспедиции, кроме повредившихся в уме. Приказал иметь попечение о несчастных, ежели есть хоть малая надежда к их выздоровлению, и тотчас по выздоровлении освободить… В то время можно было бы сделать много добра, если бы не окружающие его мерзавцы, Растопчин писал мне, что лучший из них заслужил быть колесованным без суда. Что ни год, то хуже! Суворовские генералы каменели, когда Павел глядел на них, — вытаращит глаза, весь дрожит, на губах пена… Ну и жди беды! Только однажды он смутился при виде твердости и бесстрашия людей, и были они не вельможи, а простолюдины.
— Кто же они были?
— Мужики-молокане, впавшие в молоканскую ересь землепашцы. Растопчин рассказывал, как было дело, он сам слышал от генерал-прокурора Обольянинова: привели двух главных изуверов во дворец. Вошли, не поклонившись, лба не перекрестив, и стали против Павла. «Почему не кланяетесь?» — кричит Павел. «А ты кто? Разве ты бог? — отвечают. — Богу одному нам положено кланяться». Оторопел и стал потише. Спрашивает: «Тогда почему, войдя сюда, не перекрестились? Богу не поклонились?» А они отвечают: «Какой же это бог? Доска крашеная, золотом оправленная». Обольянинов взглянул на лицо Павла и задрожал. Ну зверь, сущий зверь. Ногами затопал, трость изломал, рвет воротник мундира. А бородачи говорят: «Что ты сердишься? Мы подати платим, гонят нас на работы — работаем. Чего тебе надобно? Ты веруешь по-своему, мы по-своему. Мы тебя не трогаем, ты нас не трогай».
— Что же с ними сделали? Казнили?
— Увещевали. Сам митрополит увещевал. Павлу доложили, что отреклись от ереси. Только я думаю, сгнили в монастырской тюрьме или под кнутом богу душу отдали.
— Что за народ! — с восхищением сказал Можайский.
Он подумал о том, что если бы таким людям внушить иную веру, любовь к свободе, к правам гражданина, никакой силе их не сломить. Однако он этого не сказал, чтобы не разгневать Семена Романовича.
— Самодержавием держится государство, — продолжал Воронцов, — но горе народу, если самодержец тиран и дает свободу низменным страстям своих приближенных. Лейб-медик императора Роджерсон говорил мне, что Павел не сумасшедший в полном смысле слова: он сознавал опасность своего положения, он читал историка Юма и делал выписки из истории Карла I, казненного Кромвелем… У Павла было то же, что у Карла Стюарта: в речах — ум и рассудительность, в поступках — безрассудство, почти безумие…
— Тогда можно было поступить так, как сейчас в Англии. Здесь сумасшедший король не царствует. Можно было учредить регентство…
— Регентство в России повело бы к междоусобице, а может быть — ко второй пугачевщине, к бунту… В Петербурге были полки, верные Павлу. А ежели бы кто кликнул клич, что дворянство заточило Павла за его желание дать волю крепостным?
— Не знаю. Мне не по нутру дело одиннадцатого марта… Уж лучше бы судили и осудили, как Карла I или Людовика XVI.
Тут Семен Романович рассердился, что с ним бывало редко:
— Вот они, плоды якобинства! Как можно говорить так и притом носить эполеты? В своем ли вы уме, Александр Платонович?
Он даже привстал и, запахнувшись в халат, грозно смотрел на Можайского.
— По вашем отъезде, три года назад, Касаткин принес мне гравюру, которую нашли в комнате вашей, — изображение казни Людовика… Под гравюрой была подпись, сделанная вашей рукой: «Таков удел тиранов». Хорошо, что сия мерзкая картинка попалась на глаза Касаткину, а не слугам.
Гнев его быстро утих, и он продолжал спокойно:
— Император Александр не терпит воспоминаний об одиннадцатом марта. Покойный фельдмаршал получил от него грубый выговор за то, что позволил генерал-майору Яшвилю принять под свою команду отряд ополченцев… Ольге Александровне следовало это знать и поменьше экспозироваться на раутах, где присутствует государь…
Он задумался на мгновение.
— Правду говоря, хотя император Павел Петрович погиб от рук русских людей, но душой заговора был англичанин Витворт, посол в Петербурге. Что ему было до России и русских, что ему были тиранства Павла?.. Не знаю, решились ли бы на такое дело Пален, и Зубов, и Беннигсен, если бы не подбивал их на это дело лорд Витворт. Может быть, и самого бы действа не было… Беннигсен… — в задумчивости повторил Семен Романович, — ганноверский дворянин и русский граф… Цареубийца, наравне с Паленом, был в заговоре. После одиннадцатого марта ему запрещен был въезд в столицу, дал слово не показываться в публичных местах и вот, видишь, ославлен героем… А не ему ли, начальнику своего штаба, говорил покойный фельдмаршал: «Мы никогда, голубчик, с тобой не согласимся, ты думаешь только о пользе Англии, а по мне, если остров сегодня пойдет на дно, я не охну…» Мастер пышных реляций. Дело под Пултуском представил так, будто разбил самого Наполеона, а был там всего только корпус Ланна. За дело под Тарутином ухитрился получить шпагу с лаврами и сто тысяч. Сам Михаил Ларионович приказал капитану Соболеву читать представление вслух…
Глаза Семена Романовича вдруг зажглись лукавым огоньком:
— А после фельдмаршал приказал читать другую бумагу — донос… Донос Беннигсена государю на главнокомандующего Кутузова, на Михаила Ларионовича! Беннигсен бледнел, краснел, стоял, как громом пораженный… А Кутузов засим прогнал его из армии. И вот, гляди теперь, получил титул и Георгия первой степени. А за что? За то, что без пользы топтался под Гамбургом и ничего не сделал. Солдата никогда не жалел, держал в голоде, а не сам ли Румянцев-Задунайский говорил, что войну надо начинать с брюха…
Семен Романович несколько отвлекся от разговора, который был особенно интересен Можайскому, но все же он слушал старика с удовольствием. В который раз удивляла его осведомленность человека, который много лет не уезжал с британского острова.
— А под Малоярославцем и Красным, — продолжал Семен Романович, — новоявленный граф надоедал фельдмаршалу, посылал рапорт за рапортом и до того надоел, что Михаил Ларионович приказал передать: скажи, говорит, своему генералу, что я его не знаю и знать не хочу, и ежели он ко мне пришлет еще раз, то я велю повесить его посланца…
— Однако, как прикажете понимать, — заговорил после недолгого молчания Можайский, — Беннигсен, цареубийца, в чести, а тот же Пален или Яшвиль в ссылке, и ему, Палену, заслуженному генералу, не дозволили даже защищать отечество в тяжелую для него годину. Отчего это?
— Отчего? Неужто не понимашь?
Можайский молчал.
— А оттого, что Беннигсены и Зубовы, да и Пален хотели только одного — смены самодержца, хотели, чтобы престол оставался незыблемым и на престоле сидел не сумасшедший Павел, а бабушкин любимец, Александр… Нет, Яшвиль не того хотел.
— Чего же хотел Яшвиль? — допытывался Можайский.
Семен Романович нахмурился, погрозил ему и, наконец, сказал:
— Будто не знаешь?
И вдруг отвлекся, точно все его внимание привлекла бабочка, кружившая над цветком.
— В то время в списках по рукам ходило дерзкое письмо Яшвиля государю Александру Павловичу. Призывал государя быть на престоле честным человеком и русским гражданином. Угрожал: «для отчаянья есть всегда средство»… Вот и заперли его в усадьбе, так и живет, ожидая самого худшего, когда заслышит ночью колокольчик проезжающей тройки.
— Наиболее рассудительные из заговорщиков предлагали вынудить Павла ограничить власть свою…
— Пустое… Еще Радищев писал — нет и до скончания мира не будет примера, чтобы царь уступил что-либо из власти своей.
Он вдруг строго взглянул на Можайского.
Можайский с трудом скрывал волнение, — рассказы о цареубийствах всегда были заманчивыми и будили дерзкие и смелые мысли в кругу его сверстников.
Скрытный и осторожный Воронцов понимал это, но он слишком долго таил в себе то, что не доверял даже бумаге, и потому продолжал:
— Гроб императора Павла бросил черную тень на царствование императора Александра, гроб императора Петра III — на царствование его бабки Екатерины… Нелегко царствовать, когда позади кровавые тени отца и деда. Недаром Екатерина не дозволяла в России играть трагедию Шекспирову. Принц Гамлет — император Павел… Я жил на чужбине, потому что мне тяжко было жить в стране, где правит мужеубийца…