России верные сыны - Лев Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можайский с некоторым удивлением поглядел на Воронцова. Он знал, что многие в России не прощают Воронцову, а особенно Разумовскому то, что они поселились навечно за границей.
Даже Наполеон в беседе с Куракиным спросил о Воронцове, почему он живет в Англии. «Он, стало быть, не русский?» Однако причина любопытства Наполеона была в том, что он опасался интриг старшего Воронцова в Англии и в этом не ошибался. Пребывание Семена Романовича в Лондоне было полезно для России и вредно для Наполеона. И Воронцов, зная, что его осуждают, что упрекают в англомании, старался находить себе оправдание и часто возвращался к этим мыслям.
— Федор Растопчин однажды писал мне: «Живите между англичанами, вы и там можете служить отечеству…» Я мог быть высоко вознесен в начале царствования Павла. Растопчин писал: «Государь желает, чтобы приехал граф Семен или граф Александр Романович…» Я счел себя недостойным…
Он опять умолк и молчал долго, следя глазами за полетом шмеля. Потом сказал со вздохом:
— О, когда б у нас, у русских вельмож, было бы более любви к отечеству, более заботы об его пользе, а не о своей выгоде!
— Безбородко — многоопытный государственный муж, а встретил я в нем ненасытную страсть к наживе и приобретению. Он жил со своими приятелями, шутами, девками и всякой сволочью. Выписывал множество запрещенных товаров, не платя никаких пошлин, и делил барыши с Соймоновым, достойным виселицы. Получал припасы для дома от раскольников, которым за это оказывал покровительство. У него один эполет стоил пятьдесят тысяч… Уж на что был умен князь Потемкин — и тот проглядел каверзу в Крыму. Когда началось устроение Тавриды, британский посол от имени кабинета сделал предложение императрице Екатерине заселить Тавриду бриганскими каторжниками. Удивления достойно, что ни императрица, ни Потемкин не увидели в этом подвоха. Тогда я написал князю, что ежели заселять Крым, то уж никак не злодеями и притом чужестранными — у нас свое такое добро найдется, — нет ли в этом тайного желания иметь у нас на южной окраине людей, на всякую подлость способных, нет ли здесь тайного желания отторгнуть от нас Крым?
— Семен Романович, — заговорил Можайский, — можно ли мне говорить от всего сердца и не примете ли вы за обиду то, что скажу?
Воронцов быстро вскинул глаза на Можайского и сказал:
— Да уж лучше сказать то, что на уме, чем тайно писать, надеясь на суд потомства…
«Вон куда кинул камешек», — подумал Можайский.
— Говори. Чего молчишь?
— Вы сами изволили сказать, что россияне осуждают вас, русского человека, оставившего отечество и поселившегося на чужбине. Вы давеча говорили, что, живя между англичанами, служите России… Правда, вы жили здесь в те годы, когда Англия была с нами в войне, и от этого была польза России. Отчего же сейчас вы, коренной русский человек, не немец, не француз на русской службе, не просите аудиенции у царя и не скажете ему, что вы полагаете нужным сделать для пользы и славы нашего государства? Как же можно без гнева видеть таких советчиков у царя — опасливый Ливен, ничтожный Нессельроде! Ведь от того, что нынче будет сделано в Париже и в Вене, зависит судьба отечества!
Воронцов взялся за седые виски и с испугом покачал головой.
— Друг ты мой, как же мне беспокоить государя по предмету, ныне до меня не касающемуся… Уже и так многие лица, близкие государю, находят, что я слишком часто обращался к его величеству с моими представлениями, хотя они относятся к делам политическим, которыми я занимаюсь тридцать лет… Более года назад я написал письмо государю, — все мои помыслы были о пользе отечества, но разве мое письмо дошло до сердца Александра? Здесь, в Лондоне, мне оказывают честь, зовут на рауты, ласково улыбаются… Только чего стоят эти улыбки? Уж лучше прямая немилость или опала, как при императоре Павле… Я на пороге семидесяти лет, ум мой ясен, я тоскую без дела. Просить аудиенции? Для чего? Не все ли равно? Уходит, уходит жизнь…
Он взял в руку горсть морского песка и долго глядел, как мельчайший песок уходил из его сжатых пальцев. Потом раскрыл руку, поглядел на желтую старческую ладонь и снова взял горсть песка. И снова песок уходил из его руки.
— Вот жизнь, — с горечью сказал Воронцов, — как песок морской… Не удержишь. Хоть бы память по тебе осталась… добрая память.
Послышались быстрые шаги. По дорожке, спускаясь к морскому берегу, спешил слуга.
— Лорд Пэмброк… Леди Пэмброк, — доложил он.
Семен Романович встал и легкой походкой, приветливо улыбаясь, пошел навстречу гостям.
Из дневника Александра Можайского«Сегодняшний день государь и свита посетили палату пэров и палату общин.
В самой большой зале старого Вестминстера государь и свита остановились, впрочем ненадолго. Причиной того были нерадостные воспоминания, память о деле, свершившемся в сем месте. Здесь был приговорен к смерти судилищем король Карл I Стюарт. Государю показали место, где стоял король и где сидел обвинитель.
Не сказав ни слова, государь пошел дальше и взошел на боковую галерею, в место, отведенное почетнейшим гостям парламента. Прежде в сей зале была древняя церковь, которую король Генрих VIII отдал членам палаты. Три больших полукруглых окна, выходящих на Темзу, освещают сию залу…»
(Здесь рукой Можайского сделано примечание: «Двадцать три года спустя дошло до меня известие, что сие здание сгорело дотла». Примечание помечено 1837 годом.)
«Государь и свита с любопытством разглядывали простые дубовые, расположенные уступами скамьи и зеленые сафьяновые подушки на них. Чугунные колонны коринфского ордена с медными вызолоченными капителями поддерживают галерею для публики.
Посещения нашего ждали, зала палаты была полна депутатами, многим не хватило мест внизу, так что много депутатов находилось на галереях для публики.
Мне случалось бывать здесь в другие дни, когда в зале едва можно было сосчитать тридцать депутатов и каждый делал то, что ему нравилось, — один читал газеты, другой толковал с соседом, а третий без всякой надобности прохаживался по зале. Куда больше депутатов парламента находилось в такие дни в близлежащих тавернах и кофейнях старого Вестминстера. Иные господа депутаты являлись на заседания прямо с прогулки в Гайд-парке, покрытые пылью, в сапогах со шпорами.
Помню, однажды, едва только вошел в залу первый лорд казначейства и сел на свое место на скамье министров, только он раскрыл рот, чтоб поддержать один важный для правительства билль, большая часть господ депутатов из оппозиции покинула залу и отправилась обедать. Подобных ораторов зовут в палате «обеденными колокольчиками»; лорд Ливерпуль удостоился сего звания. На середине одной его речи, которая длилась более трех часов, я покинул собрание и вернулся только для того, чтобы выслушать главу оппозиции. Сей оратор говорил дельно, красноречиво, но довольно длинно. Зала, однако, наполнялась, и когда оратор дошел до сути, обвиняя партию правительства в лихоимстве, со стороны ее сторонников послышались крики: «Order! Order!» («К порядку!»), оппозиция же, в свою очередь, поддерживала оратора криками: «Hear! Hear!» («Слушайте!»)
Пришлось мне объяснять обычаи дома сего Матвею Ивановичу Платову. По правую руку от спикера на скамье сидят господа министры, по левую — глава оппозиции с товарищами. Желающий взять слово ждет, пока на него упадет взор спикера, и, получив слово, становится у сундучка, в коем хранятся грамоты, жалованные парламенту. А ежели спикеру неугодно дать слово, то он якобы не видит не угодного ему члена палаты…
(Здесь Можайский делает примечание, помеченное 1856 годом: «Помню, что депутаты и сам спикер с доброжелательством поглядывали в ту сторону галереи, где сидели русские гости. Однако три месяца спустя довелось мне слышать, как в той же зале оратор посылал злые упреки нам, русским, особенно князю Репнину — губернатору Саксонии, где стояли наши войска. Как скоро не осталось и следа от доброжелательства англичан, как скоро забылись радостные дни нашей победы над Наполеоном!»)
Возвращались мы в открытом экипаже, и дождь порядком помочил нас. Матвей Иванович, благодушно поглядев на меня, сказал:
— Давай вместе полдничать. Я, брат, сказался больным и отпросился у посла, чтобы нынче мне день сидеть дома, до театра.
Я поблагодарил за приглашение Матвея Ивановича. Надо сказать, что я сильно продрог и с удовольствием выпил любимой платовской горчишной, закусив отменным жареным поросенком иоркширской породы с гречневой кашей. Гречневой крупы оказалось у казака целая торба.
Граф Матвей Иванович Платов жил в посольстве в отведенных ему покоях. Постель из спальной вынесли, спал он, как обычно, на кожаном мешке, набитом сеном.
Выпив чарки четыре, граф посадил меня рядом с собой на диван и удостоил доверительной беседы: