Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не избегаю.
Глаза смотрели в сторону, где зеленоватая от тени струйка выбивалась из земли.
У нее было похудевшее и какое-то просветленное лицо. Новое, ничем не похожее на все ее другие обличья.
– Садись. – Он усадил ее на каменную скамью. – Ты… не надо так. Ты знаешь, я жалею тебя, как никого. И я не хочу быть ни с кем, кроме тебя.
Она отрицательно покачала головой. Струйки звонко прыгали в яр.
– У меня будет ребенок, Алесь.
Он мочал – так вдруг упало сердце от неожиданности и страшного предчувствия беды. Этого не могло быть. Он – и ребенок…
Бледный от растерянности, он смотрел на нее. Эти глаза, и волосы, и тонкая фигура – это теперь не просто она. Это уже и он, и тот, о ком еще никто ничего не знает. Трое в одной.
– Правда?
Совсем неожиданно родилась где-то глубоко под сердцем, начала расти и расти, увеличиваться, затопила наконец все на свете, все существо и все, что вокруг, глупая, дикая радость. Ощущение счастья и собственной значимости было таким большим, что он дрожал, захлебываясь воздухом.
– Не может быть… Гелена, правда? Гелена, милая… милая…
Голосом, полным нежности, она спросила:
– Ты на самом деле обрадован?
– Я не знаю. Это похоже… Нет, это не радость. – Он виновато улыбнулся. – Я ведь еще не знаю, как… И еще – я люблю тебя… как воду и небо… как жизнь.
….
Когда они выходили из парка, Алесь, уже немного успокоенный, но с той самой глупой улыбкой на губах, вдруг затряс головой:
– Не верю.
– Фома неверующий.
Он вел ее так осторожно, словно до родов оставались считанные дни.
– Вот и все, – сказал он. – Сейчас пойдем к деду, скажем обо всем. Потом к родителям. Свадьба в первый же дозволенный день. И уедем. Куда-нибудь далеко-далеко. Чтоб море. Очень буду жалеть тебя.
– Алесь, – вдруг сказала она, – а ты задумался на минутку о том, что ты не сказал "люблю" мне, а сказал ему? Говори откровенно.
Загорский, протестуя, поднял руки. Но она остановила слова, готовые сорваться с его губ. Сказала с нежностью:
– И хорошо. Очень хорошо. Значит, здесь ты отец, защитник. Так и надо.
Почувствовав вдруг, что до желанного конца, который отсек бы прошлое, еще далеко, он сказал:
– Венчаемся в Загорщине.
И увидел, как она, словно с силой отрывая что-то от себя, покачала головой.
– Нет, Алесь, на это я никогда не пойду!
– Почему? – упрямо спросил он.
– Да поймите же вы, – словно чужому, сказала она, – все хорошо как есть.
– Кому хорошо? – Голос звучал жестко.
– Вам.
– Мне плохо. Без тебя и без него. Вдвойне.
Она всплеснула руками:
– Милый, милый вы мой! Поверьте мне, вы себе лжете. Вы не видите, а я хорошо вижу, как вы загнали свое чувство в каменный мешок, замкнули. Вы не чувствуете этого, вам кажется, что вы спокойны, но вы все время слушаете, как оно рвется на свободу, стучит в дверь.
– Нет!
– Да, – сказала она. – И в этом для меня нет ничего обидного. Вы думаете, я не знала с самого начала? Зна-ала.
Никогда еще он не видел ее такой красивой. И чужой. Лихорадочные, нежные глаза, на устах теплая и горькая усмешка.
– Ты страшный человек, – сказал он. – Лишаешь его отца, меня радости. Мне никто не нужен. – Голос его звучал глухо.
– Обман, – сказала женщина.
Он подумал о том, что и он, и все, кто вокруг, и Майка – все они ничто по сравнению с этой женщиной. Было в ней что-то, чего не было в них, обычных.
Она смотрела на него и понимала его мысли.
– Алесь, – сказала она, – это неправда, что ты думаешь. Неужели ты думаешь, я сделала б такое, если б не любила тебя? Я потому и делаю так, что люблю тебя.
Он смотрел ей в лицо и верил ей, верил все больше, больше.
– Очень. Потому и убегаю.
– А ребенок? – почти умоляюще сказал он. – Его имя?
– Пусть. Он будет честным человеком.
– Но зачем?
В ее глазах были слезы. И глаза сквозь слезы сияли, как солнце сквозь дождь, о котором крестьяне говорили: "Царевна плачет".
– Получилось бы, что я ничем не пожертвовала, – сказала она. – Наоборот, приобрела. И дешевой ценой. Ты не думай о нем. Просто бог не желает моей жертвы. О н будет. Это такое счастье. Думала отплатить – и вот снова в долгу.
– Это все? – спросил он.
– Все. Ты не уговаривай меня больше. – Она утерла слезы и улыбнулась. – Это напрасно, милый. Через два дня я еду в Суходол, а оттуда в губернию.
– Это окончательно?
– Да. Могилами родителей клянусь.
Такими словами не бросались, и у Алеся сжалось сердце.
Он смотрел и смотрел не нее, и жесткий взгляд постепенно теплел.
– Оставайтесь здесь, – сказал он. – Вам не надо в Суходол. Я клянусь вам не вспоминать ничего, не напоминать ни о чем, пока он не родится. А потом… Потом вы сами увидите, как я стану любить его.
– Я знаю. Все знаю. И потому ухожу.
На миг он пожалел, что она свободная, что в тот далекий вечер он сам принес ей… И сразу подумал, что если б не тот вечер, ничего не было б… А потом жгучий стыд за самого себя обжег лицо и словно лишил права чего-то требовать. Вот она, господская кость, господская кровь, господский дух. Друг Кастуся, рыдалец над более слабым братом, рьяный патриот, с мужиками кумится… Сволочь! Ничтожная дрянь! Кроер!
– Хорошо, – глухо сказал он. – Будет так, как пожелаешь.
* * *В комнату сквозь тростниковые плетеные циновки едва пробивались полоски солнечного света. Редкие пылинки плыли в них.
– Выйди, говорю тебе, – сказала Тэкля. – Выйди, глупая.
Нянька, сама немного глуповатая, считала, однако, что мозги всех остальных людей в сравление не могут идти с ее, Тэклиными, мозгами.
– Я никого не принимаю, – сказала Майка.
– Так ты бы лучше взяла да Ильюка не приняла, – посоветовала Тэкля. – Так бы ему, шаркуну, и сказала: "Не выгaнем, але прошэ вон".
Тэкля утверждала себя, между прочим, еще и тем, что знала десятка два польских и русских выражений и иногда так строила разговор, чтоб использовать кое-что из этого запаса.
Бледное лицо Майки сморщилось.
– Ты же знаешь, что я никого не принимаю из Вежи и Загорщины.
– Ы-ы, ы-ы! – сказала Тэкля. – Что это ты, девка, крутишь? Думаешь, одну такую цацу бог создал?
– Тэкля!
– Ну конечно. Тогда мамка была мила, как сзади мыла.
– Не надо, няня…
– И что ты с собой такое рoбишь? Иссохла вся. Третий месяц только к этому кряхтуну выходишь – солнца не видишь. В темноте сидишь. Что здесь тебе, монастырь? Август не дворе стоит, дурница. Девки в поле так песни кричат – зависть берет, сама б опять девкой стала…
– Я прошу, прошу тебя.
– Какие грехи замаливаешь? Один грех имеешь – панича соседского с домом рассорила. Чем он тебе не показался?
– Я и без тебя знаю…
– Так поэтому и сидишь? – испугалась Тэкля.
– Потому и сижу, – впервые за все время призналась Михалина.
– Ду-урочка! – Тэклино лицо скривилось от недоумения и жалости. – Так зачем же?
– Я очень плохо поступила с ним. Я сама знаю, что не стою его.
У Тэкли появились на глазах слезы.
– И так себя мучить? Ах-х ты! Взять скребок, которым коней чистят, да кожу со спины твоей содрать, чтоб ни лечь, ни сесть.
– Тэкля, – попросила Майка, – мне очень плохо…
– Горемы-ы-чная ты моя! Да как же это ты?
– Никак. Выйду за Ходанского.
Няня схватила Михалину за плечи.
– За него? Да плюнь ты, нехай он утопится! Зачем тебе в тую пачкотню лезть? За Выбицкого и то лучше, пускай себе он и самодельные носки носит.
И поцеловала девушку.
– Девка, кинь! Девка, нехай он лопнет! Ой, поплачешь! Какого хлопца на кого меняешь? Вот бы и я с ним ожила. Маечка, деточка, не иди ты за него! Люди Христом-богом молят, чтоб ты ему не досталась! Подумай про них…
Майка удивилась. Тэкля говорила сейчас, как женщина здравого ума. Возможно, не свои слова.
– Такой уж крюк, – им только ведра из колодца вытаскивать. Если даже пойдешь – оставь, деточка, людей за собой. Пусть отдельная от мужа добрoта у тебя будет.
Тэкля заплакала.
– А лучше у-бе-гай ты от него. Иди к загорщинскому паничу, повинись. На коленях приползи да повинись. Небось не съест. Ну, даст, может, в ухо раз-другой, как, не сравнивая, мне за дурость покойник Михал. Ну, по спине разок перетянет, ад и простит. Я тебе говорю – простит. Зато век горя знать не будешь. А хорошо как с ним будет! Что в костеле, что в постели. Да я б, молодой, на край света за ним побежала, чтоб минуту на меня поглядел. Он, знаешь, как в песне: "Як он меня поцелует, три дня в губе сахар чую".
Старуха гладила Майкины плечи и чувствовала, как они дрожат под ее рукой.
– Попроси прощения. Ты не думай, это не страшно. Наоборот, сладко и легко, ясочка ты моя. Ничего ж не зробишь, доля наша такая. Я и то иногда Михалку просила: "Побей же ты меня, миленький, может, я тогда меньше тебя, змея, любить буду".