Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майка опустила ресницы.
– Каким-то образом болтовня челяди о том, что я скоро стану матерью, дошла до пана Алеся. Он всегда относился ко мне хорошо. Я думаю, ему стало не под силу жить. Вы знаете, эти мерзкие сплетни… Одна из них, самая лживая, несколько недель тому назад дошла до него. Только этим да его добротой я могу объяснить то, что он мне предложил. – Гелена сделала паузу.
Звенела за рекой "Жатва".
– А предложил он мне ни более ни менее как прикрыть мой "грех". Я прощаю его, он ведь ничего не знал, а потом ему уже было все равно… И вот поэтому я и пришла к вам.
Гелена прижала ладонь к груди.
– Сегодня он сделал это. Завтра подставит себя под пулю. И вот я спрашиваю у вас, – в голосе была нескрываемая угроза, – действительно ли вы решили навсегда порвать все связи с этой фамилией?
– Я… не знаю.
– Решайте.
Майка действительно не знала, что ей делать.
– Он умрет, Михалина Ярославна, – отчужденно сказала Гелена и прибавила, умоляя: – Нельзя так жестоко.
И этот почти умоляющий тон вернул Михалине уверенность.
– Я все же не до конца понимаю вас. Мне кажется, женщина способна на благородные поступки лишь во имя личного расположения.
Корицкая поняла: девчонка занеслась… Надо было сразу же поставить ее на место.
– Вы считаете, что во имя л и ч н о г о расположения женщина может пойти и на т а к о й благородный поступок? Мне кажется, до такой степени женская любовь не доходит.
Майка не смотрела на нее. Ее лихорадило от противоречивых чувств – обиды на эту женщину и восхищения ею. И еще она подумала о том, что она нужна ему и хорошая и скверная, всякая. Иначе бы это не было любовью.
Гелена поднялась и опустила на лицо вуаль.
– Вот и все, что я хотела сказать. Во всяком случае, советую поторопиться, если вы не хотите потерять его навсегда.
Майка смотрела не нее, и, словно отвечая на ее мысли, женщина сказала:
– Откуда я знаю? Может случиться все. И потом – завтра утром он уезжает в Петербург. Возможно, на несколько лет…
Склонила голову.
– Прощайте.
Майка смотрела, как гостья спускается по ступенькам, и неведомая тревога росла в ее душе.
"Как идет… Какая красивая… Во сто крат красивей меня".
Она не знала, что делать.
– Зачем она приходила? – спросила Тэкля.
– Так. Прикажи, чтоб запрягли лошадей.
Когда Тэкля возвратилась, Майка сидела у балюстрады и сжимала пальцами голову.
– Прическу испортишь, – подбавила углей в огонь Тэкля. – Поезжай ужо.
– Хорошо.
– А Илья?
– Скажи ему, что я не приму его сегодня. Ни завтра, ни послезавтра.
…Кони, запряженные в легкую коляску, мчали к большаку.
Налево Загорщина. И завтра он уезжает. На годы… Она сидела, немного подавшись вперед. Лицо было бледным.
На перекрестке она помедлила немного. Боль росла, но росло и чувство унижения. И, однако, надо ехать.
Она вдруг хлестнула коней и неожиданно сильным рывком вожжей свернула направо.
И, чтоб уже ни о чем не думать, ни на что не обращать внимания, забыться, она погнала коней по большаку. Прочь от Загорщины! Дальше! Дальше!
* * *Все было кончено для Алеся и в Загорщине, и в Веже. Ждала дорога. Ждали Петербург, Кастусь, университет. Последний вечер, собственно говоря, Алесю нечем было заняться. Разве что проститься с окрестностями.
Алесь зашел к пану Юрию и напомнил, чтоб тот устроил в Горецкий земледельческий институт Павлюка и Юрася. Оба любили землю и имели хорошие головы.
Глаза у пана Юрия были грустные. Он невесело улыбался и поддакивал сыну:
– Да. Конечно. Не обеднеем. Но оговорим, чтоб возвращались сюда. Два своих агронома. Один – в Вежу, второй – к нам. И соседям помогут. Я знаю. Агрикультура!
…Алесь шел берегом Днепра. Стремился, нес куда-то свои воды мощный поток. Синие угрожающие тучи стояли, не двигались, за великой рекой. Каплями пролитой крови алели татарники.
Он миновал курганы, – их было здесь десятка три, разных, по-видимому, какое-то древнее племенное захоронение, – и начал подниматься вверх по пологому склону. И на курганах, и здесь, но реже и реже могуче и сочно топорщил свои пики боец-чертополох. Алесь знал, что все это он никогда не сможет забыть.
Представил себе, как завтра утром мать будет держаться изо всех сил, отец – грустно шутить, а дед с неизменной иронической улыбкой скажет, копируя семинарский латино-русский жаргон:
– Иди, ритор, там уже за тобой sub aqua [118]приехала.
Сто лет так дразнили самоуверенных балбесов, что учились неизвестно зачем, не имея и наперстка мозгу. Сжало горло. Не хотелось оставлять всего этого.
Простор, и величественное течение, и березовая роща, в которую он зашел, успокоили его. На свете еще могло быть счастье.
Роща была белая-белая. Зеленая трава, зеленые кроны, а все остальное белое, как мрамор, как сахар, как снег.
Матовые стволы берез были покрыты черной вязью. Медовый свист неизвестной птицы – для иволги было поздно – доносился откуда-то из солнечной листвы.
Солнце склонялось и мягко заглядывало под листву. Словно хотело проверить, что там могло случиться за день.
Было тихо. Был мир.
…Он шел домой, а над ним в высоте плыли зеленые, пурпурно-красные и синие облака, что светились каким-то особенным, своим, внутренним светом.
Во дворе, возле уложенных повозок, Халимон Кирдун ругался с Фельдбаухом. Кирдун с женой должны были ехать вместе с Алесем, и потому Халява был полон самой невыносимой для всех гордости.
– Однако же такой плед панич оценит, – говорил Фельдбаух. – Плед этот есть практичен. Не грязнится он. Nuch?
– Понюхай ты знаешь что… – злился Халимон. – Этой онучей только покойников укрывать. – Халимон смело валил через пень-колоду, потому что знал, что немец плохо понимает быстрый разговор. – А ему нужен яркий, веселый. К нам с паничом, возможно, бабы ходить будут. Глянет которая на эту постилку да еще, упаси боже, поседеет… Хватит уже твоей власти над хлопцем!
– Хам Халимон, – грустно сказал Фельдбаух. – Деревянная голова Халимон. Хвастун Халимон.
И отвернулся.
– Нет уже ни твоя, ни моя власть, – сказал он после паузы. – Водка нам с тобой только всласть хлебать. Пей один. Нагбом [119]? Залпом? Вайсрусише свин-нья!
Кирдун вдруг с силой хлопнул шапкой о землю.
– Да что ты ко мне привязался, перечница немецкая? Мало мы с тобой, ты, неженатый, да я при жене холостой, той горилки попили да в дурня поиграли?! – Глаза Кирдуна влажно заблестели. – Мне, думаешь, легко? Буду там черт знает с кем ту водку хлебать.
– Я тоже есть басурман.
– Ты свой басурман, – горячился Халява. – Наш, белорусский. Ах, да пошел ты!… Клади ужо свою онучу. Понадобится. Идем лучше выпьем.
Алесь улыбнулся. Ну вот и окончены сборы. Скоро в дорогу. Что еще? Ага, надо проститься с самим собой, с юным. Потому что когда он возвратится, – возможно, не скоро, – он будет уже совсем другой, непохожий на нынешнего, а Урга может состариться или даже подохнуть.
Он миновал дом, прошел под серебряными фонтанами итальянских тополей и направился к картинному павильону, купол которого темнел над кронами деревьев.
…Молча, словно запоминая навсегда, он сидел перед картиной в потемневшей от времени раме.
Снова, как в детстве, она сияла своим особым светом. И под ветвями яблони, темная зелень которой скрывала горизонт, юноша вел за уздечку белого коня. Словно сотни золотых солнц, сияли в листве плоды. И белый конь, трепетный и спокойный, будто в сказке, был Урга. А юноша в круглой шапочке – он, Алесь.
В павильоне было темно. Горела лишь одна свеча перед картиной. Он так задумался, что не сразу услышал, что его кто-то зовет.
Алесь увидел во мраке, как на картинах Рембрандта, оранжевое лицо и кисти рук. Располневшая и добрая Анежка, жена сурового Карпа, стояла перед ним.
– Панич! – сказала она. – А бог ты мой! И не дозовешься.
– Что, Анежка? Надо идти, что ли?
– Нет, – сказала Анежка. – Вот.
Он не заметил, как она исчезла. Теперь в темноте на том месте, где была она, стояла другая.
– Ты? – спросил он.
Легкий звон, словно вода лилась в узкогорлый кувшин, наполнил уши Алеся. Усилием воли он сумел сдержаться. Но в тот же миг он понял, что Гелена была права, не соглашаясь на брак с ним. Ничто не забыто. Самогипнозом была ненависть, глупостью было презренье, ложью – безразличие. И все обиды, и слухи о Ходанском, об оскорблении Франса, и встреча у церкви – все это было вздором.
И спокойствие, и преклонение перед Геленой, и глубокая, беспредельная благодарность ей словно бы поблекли перед простым фактом появления Майки. Гелена была мудрее. Она знала и видела все.
– Почему ты здесь? – спросил он.
Он чувствовал, что любит ее до неистового умиления, но уже не мог, как раньше, сделать вид, что ничего не было.