Повести - Петр Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гляди, Петя, какое платье сама себе сшила.
Похвалиться тебе захотела. В город поедет, на карточку снимется.
— Правда, хорошее? — спросила она.
— Очень… очень хорошее, Леночка, — прошептал я. — А ты, мать, — обратился я к Арине, — утром сказала «невелика барыня». Вот тебе и невелика. Лена, весной поедем вместе в город и снимемся. Ладно?
Она кивнула головой.
Все мы смотрели на Лену: мать, Костя, Анна, Санька, младшая сестренка. Игнат стоял уже в тулупе, хлопал кнутовищем по нему и восклицал в восторге:
— Это да–а! Это невеста! Ну, писарь, лучше такой девки тебе и не сыскать.
Как по сговору, все семейные ушли в ту избу, а Игнат, сказав «едем», тоже вышел, и вот мы остались с Леной одни. Снова, как утром, охватило меня волнение, часто–часто забилось сердце. Подхожу к ней, тихо обнимаю и шепчу:
— Лена, Леночка…
И никто не видел нашего поцелуя.
Потом выходит Костя, помогает мне надеть тулуп. Лена стоит против меня, покрасневшая, чуть улыбающаяся. Я прощаюсь с ними, неожиданно для самого; себя целуюсь с матерью, говорю ей «спасибо», крепко жму руку Косте, Анне, Саньке и выхожу. Торопливо иду к саням, сажусь и, когда лошадь дернула от избы, откидываю воротник тулупа. На крыльце — мать и Костя, в дверях — Лена с Санькой. Помахав им рукой, кричу:
— Лена, не простудй–ись!
Они смеются, машут мне. Игнат, тоже крикнув что‑то, ударяет по лошади.
Сани, раскатившись, выехали на дорогу, затем изба и крыльцо скрылись. И я уже не оглядываюсь. Пусть так и останется в памяти: они стоят и провожают меня.
22
В раму окна старосты, у которого я сидел, составляя список на скот, кто‑то сильно постучал палкой.
— Пойди открой!
В сени вбежал запыхавшийся десятский первого общества Филипп Шкалик. Весь он, с головы до ног, в снегу.
— За тобой, что, бешеные собаки гнались? — спросил я его.
— Хуже!
Я направился было в избу, но Шкалик ухватил меня за рукав и тревожно заявил:
— Погоди‑ка. Ведь я, искамши тебя, все село обегал. У всех увечных и ранетых был, — нет. А в избу не пойду. Потайное слово к тебе.
С удивлением и тревогой посмотрел я на этого рыжего карлика. Хитрый мужик! Часто прикидывается дурачком, «просто Филей», как я его прозвал.
— Говори, в чем твое потайное слово?
Урядник приехал, велел немедля тебя найти.
— Где он, на въезжей? Сейчас приду.
— Беспременно вместе нам велел, — прошептал Филипп.
— Ну, подожди, я оденусь.
Вошел в избу, сказал старосте. Торопясь, надел полушубок, нахлобучил мохнатую шапку, взял палку. Шкалик ждал меня на улице возле огромного сугроба. Некоторое время мы шли молча. Он семенил сзади меня, размахивая длинной палкой.
На повороте он поровнялся со мной, оглянулся и зажмурился.
— Слышь‑ка, урядник, видать, неспроста тебя требовал.
— Или по разделу у Бугровых, или по пленным, которые удрали из имения, — проговорил я.
— Не–ет, — затряс он головой, — не по тем делам… А так я своей дурной башкой раскинул — по приезду твоего брата Миши. Больно урядник строг. А из ваших небось ктр и доказал о лишних словах твоего брата.
У меня тревожно забилось сердце. Миша уехал в свой полк с молодой женой. Мы собирались у Семена, и брат нам многое рассказывал. Кто же донес Уряднику?
Я чуть было не спросил Филиппа об этом, но, вспомнив, что и о нем у нас есть догадки, как о нехорошем человеке, зашагал еще быстрее.
— Какие лишние слова? Что ты болтаешь?
— Это я к примеру, — затрусил он, еле поспевая. — Время нынче вон какое! Бывает, особливо военный с фронта придет и в чем‑нибудь вроде проговорится, — выпалил Шкалик. — Ну, про инператора не так, как следоват, скажет.
— Про царя? — удивился я. — О таком де… — я чуть не сказал именно то, что не следовало говорить при этом человеке, — о таком деле мой брат никаких разговоров не вел. Сам знаешь, он чуть ли не офицерский чин имеет.
— Это так, но брат твой, помнишь, в том году…
— Тогда и ты, дядя Филипп, ездил в имение за хлебом, — сердито перебил я.
— Лупцевали тогда нас крепко. И мне попало.
«Да мало!» — подумал я и с ненавистью покосился на Филиппа.
— Эх, смутно то время было, — не унимался Филипп, — и сейчас вроде. Как бы чего не зачали! Устал народ от войны, ну, а брат твой что‑нибудь вроде этого…
Я промолчал. Филипп, взяв меня за рукав, осторожно, даже с сочувствием в голосе, прошептал:
— Ежели что… ежели у тебя какие грамотки, книжонки вроде льстивые, прячь их куда подальше. Прямо говорю, прячь. Зайдем вот к вам, а ты их под половицу аль на потолок, аль в трубу…
— Никаких книжонок у меня сроду не было и в глаза их не видел, — ответил я десятскому.
— Ежели спрятать негде, — не отставал он, — препоручи мне. Вот суну их в карман и — могила!
«Кому могила?» — подумал я и усмехнулся.
— Ну, пойдем скорее! Раз урядник требует, прямо на ввезжую надо, — и я повернул было на дорогу вдоль улицы, мимо нашей избы.
Но Филипп снова схватил меня за рукав.
— Зайди, зайди. Мало ли за чем? А то вот что, — зашептал он опять, — может, мне сбегать к Семену и передать ему что там от тебя?
— Что передать?
— Вроде записку аль на словах. Как бы и к нему урядник не заглянул. А ты напишешь: «Спрячь, безногий черт, энти книжки, урядник, мол, придет шарить».
Злобно, уже не сдержавшись, взглянул я на Филиппа и хотел сказать: «Дурак ты, просто Филя! И ума тебе дано от бога как раз по твоему росту. Хитер ты, да не совсем», но вслух сказал, поворачивая к избе:
— Пойду, молочка хлебну.
Как он обрадовался, что я иду домой!
Мать сидела за станком, собралась ткать на рубахи. Я попросил у нее молока. Как и всегда, она напомнила, что теперь «пост, грех», но, накинув полушубок, отправилась в погреб. Словно что‑то вспомнив, я выбежал в сени, пробормотав: «Опять снятого принесет». И уже в сенях ей быстро шепнул:
— Урядник приехал с обыском ко мне!
А вслух тут же громко, чтобы слышал Филипп:
— Сметану не снимай.
И снова быстро ей:
— Пошли Никольку к Семену, пусть ему скажет! — И опять громко: — Ну–ну, накопишь на масло!
Все это я проделал так быстро, что мать даже испугаться не успела. А я, напоследок сердито подмигнув ей, вошел в избу и, пожимаясь от холода, весело сказал Филиппу:
— Родная мать, а воину снятое молоко дает. Мне по инвалидности даже доктора наказали побольше есть сметаны.
Как и всегда, мать принесла мне цельное молоко, и хотя я действительно был голоден, но на этот раз еда не шла в горло. На грудь будто камень навалился. Я посмотрел на мать. Она сидела за станом. Лицо у нее землисто–синее. Испуганными, широко открытыми глазами что‑то моргает мне, а я не пойму.
— Молока хочешь? — спросил я Филиппа.
— Спаси бог, какой грех! Я ведь говею на этой неделе…
— Тогда пойдем, — оставил я недопитое молоко.
При выходе из сеней я совсем неожиданно встретился с урядником. Сзади него шли двое понятых и староста Игнат, который тоже разок был с нами у Семена. Игнат мельком глянул на меня из‑за спины урядника и подмигнул, чуть усмехнувшись. Я догадался: о нем урядник ничего еще не знает, иначе не взял бы его сюда.
— Здравствуй, Петр… как по отчеству?
Урядник хорошо знал меня как писаря двух обществ; знал и отчество, — ведь не один раз он был в нашем селе по всяческим делам, — но тут нарочно забыл.
— Иваныч, — подсказал я.
— В избу можно?
В нашей избе он тоже несколько раз бывал и никогда, входя, не спрашивал «можно ли».
— Днем и ночью всегда вам рад. А где ваш Цербер? — спросил я его о собаке, с которой он никогда не расставался.
— Цербер! — громко окликнул урядник.
Из‑за угла избы выбежал рыжий гладкий кобель и запрыгал у его ног.
Мы вошли в сени. Урядник мельком оглядел их. В сенях в одном углу — солома для скота, в другом — кизяки на полу и всякая рухлядь. На стене четыре соломенных гнезда для кур. Куры — на кизяках.
Завидев входившего урядника с собакой, мать испуганно вскочила, но тут же снова села, припав грудью на стан.
— Здравствуй, хозяйка.
Она что‑то пробормотала дрожащими губами. Тут я вспомнил про Семена и полусердито обратился к матери:
— Мамка, возьми Никольку и уйдите куда‑нибудь. У нас тут одно дело будет. Не мешайтесь!
И незаметно я подмигнул матери. Она догадалась, быстро собралась и велела одеться Никольке. Вслух сказала:
— Я ин пойду к куме Мавре за ситом.
— Иди, куда хочешь.
Мать, взглянув так, будто видит меня последний раз, подошла к двери и, тихо качнувшись, вышла.
Урядник некоторое время сидел молча, оглядывая избу. Одной рукой он гладил жирного пса, исподлобья посматривая то на печку, то за голландку, то на образа. Понятые и староста тоже молчали. В избе было тихо, лишь изредка взвизгивал и урчал пес, которого я почему‑то особенно сейчас возненавидел.