Собрание сочинений в шести томах. Том 6 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В иных семьях уже никто не имеет достаточных сил, чтобы дотащить такой груз до склада. Тогда, не слишком раздумывая, оставляют труп в соседнем подъезде. О смерти близких не заявляют, чтобы до конца месяца пользоваться их продуктовыми карточками и получать дополнительные куски хлеба на их имя.
Сопротивляясь смерти, люди идут на нехитрые выдумки. В заледенелых квартирах выгораживают комнату-другую, устанавливают железную печку, которую в годы гражданской войны называли «буржуйкой», а теперь кличут «печуркой», или складывают плиту из кирпича и создают оазис относительного тепла. Дрова еще есть в Ленинграде: не все сожжены заборы, не все разобраны деревянные домишки прошлого столетия. Правда, их осталось уже и не так чтобы много. По вечерам, чуть сумерки, в боковых улицах, в переулках слышен гулкий треск досок. Отдирать начали даже противоосколочную обшивку с магазинных витрин. Рассказывают, что городские власти доложили Андрею Александровичу Жданову: растаскивают, мол, на дрова лари и павильоны на ленинградских рынках. «Отлично, — ответил Жданов. — Ларей, когда они вновь понадобятся, понастроим сколько угодно. А вот что люди проявляют хоть какую-то жизнедеятельность — это сегодня дороже всего. От жизнедеятельных смерть отступает».
Из заколоченных фанерой окон в домах по всем этажам торчат коленчатые трубы из ржавой жести и, покрывая копотью лепные фасады, дымят с утра до ночи. Из-за этих труб, из-за печурок то там, то здесь ежедневно пожары. Ударит снаряд, раскидает головешки — и занялось. Дома горят долго: огонь заливать нечем: с Невы: и с Невок воды не навозишься, а в пожарных люках ее. нет: замерзли трубы.
Страшно смотреть, когда день и второй, не угасая, горят этажи преогромнейшего дома. Горят, прогорают, обваливаются; огнем полна тогда вся каменная коробка, шальным светом светится она по вечерам сквозь многие десятки жарких окон, искристое пламя за ними кипит, свивается, скручивается, длинно выплескиваясь в улицы и в небо. На тротуарах, на мостовых вокруг плавится снег, натаивают большие дымные лужи. Огонь постепенно затухает сам, когда уже гореть нечему; лужи схватываются льдом, это уже катки, через которые не пройдешь не поскользнувшись. А если свалишься, можешь и не встать, чего доброго.
Людей на улицах мало. Закутанные в платки, башлыки, шали, движутся все медленно. Куда идут? Кто за водой на реку или на канал — к проруби. Кто уже с водой — еле-еле несет полведра, а то и меньше. Кто отправился в булочную за куском хлеба по карточке. Получил да тут же, только выйдя на улицу, и ест его, выдержки добраться с ним до кружки кипятку не хватает.
Я хожу по городу, всматриваюсь в его мучительно-героическую жизнь, хочу увидеть и запомнить все. У меня есть для этого свободное время, много свободного времени. Образовалось оно так. Прочитав приказ редактора на столбе в подвале, я повернулся и хотел уйти из редакции. Один из членов редколлегии остановил меня, привел в редакторский кабинет, и оба вместе — редактор и этот член редколлегии — они предложили мне написать объяснение, почему мы опоздали выполнить распоряжение, отданное в Тихвин телеграммой-«молнией». Я написал и оставил несколько страничек у редактора на столе. «Обсудим», — сказал он, не глядя на меня. «А пока что же?» — «А пока можете распоряжаться своим временем, как вам будет угодно».
Мы решили отнести посылочку, которую привезли из Тихвина родителям авиационного командира. Адрес был и на конверте с письмом, и на самой посылочке, надписанной химическим карандашом. Предстояло найти дом почти на самом скрещении Екатерингофского и Лермонтовского проспектов. День был солнечный, яркий. Высоко в небе ходил немецкий бомбардировщик — вел разведку. Лениво постреливали зенитки, не надеясь сбить на такой высоте, по хотя бы отогнать его. Преодолевая гребни слежавшихся, утоптанных сугробов, скользя, кое-как удерживаясь на ногах, мы пробирались по отлично, еще, как говорят, с юных лет, знакомому мне району, с которого когда-то, приехав из Новгорода, я начал систематическое, планомерное изучение Ленинграда. Пожалуй, нет ни одного порядочного здания в пространстве, обведенном Фонтанкой, проспектом Майорова и Невой, историей которого я бы не поинтересовался в свое время. Не утверждаю, что все мои знания абсолютно точны; по если соврали книги, если присочинили знатоки старого Петербурга и нового Ленинграда, то, естественно, и я иду по их стопам. О районе Сенной площади и окрестных улиц мне подробно, том за томом, рассказывали «Петербургские трущобы» Всеволода Крестовского, а затем романы Федора Достоевского. Вот между Спасским и Демидовым переулками притих старый домина, в котором был некогда шумный «Малинник», а на углу Таирова можно видеть и дом де Роберти — два знаменитых трущобных притона с их путаными проходными дворами, в которые заведут, бывало, человека, да так никто его больше и не увидит в живых. А поблизости стояла и еще одна достопримечательность, прошедшая через русскую литературу XIX века, — «Вяземская лавра», трущобища между Горсткиной улицей и нынешним Международным проспектом. В Столярном переулке за каналом Грибоедова, недалеко от школы, в которой я учился, стоит дом, где Достоевский писал «Преступление и наказание». Район здесь преподходящий для того, чтобы у писателя создавалось должное для такой книги настроение.
А совсем рядом с моей бывшей школой, на углу проспекта Майорова и капала Грибоедова, Кибальчич «со товарищи» в ночь на 1 марта 1881 года начинял взрывчаткой самодельную бомбу, чтобы утром покончить с ненавистным Александром II. Мы, школьники, старательно разыскивали на черных лестницах квартиру, в которой это происходило и где в канун покушения заседал исполнительный комитет «Народной воли»; мы вламывались в чьи-то кухни, выспрашивая у встревоженных домохозяек подходящего возраста, не помнят ли они Веру Николаевну Фигнер или Софью Львовну Перовскую.
По следам Кибальчича добрались мы тогда до Большой Подьяческой и в доме № 37 отыскали квартиру, где была динамитная мастерская Исаева. Мы толпились среди чужих комодов и кроватей в комнатах, где бывал Желябов, откуда доставляли динамит для взрыва в Зимнем дворце.
Знал я немало и других адресов. В доме на углу Пряжки и улицы Декабристов писал о Прекрасной Даме и умер Александр Блок. На улице Союза печатников, в квартире декабриста Одоевского, жил Александр Грибоедов. Здесь под диктовку были размножены десятки рукописных экземпляров «Горя от ума».
Известно мне, где помещались знаменитый «Лупа-парк» и та сцена, на которой давал представления театр Комиссаржевской; давным-давно я побывал в буфетной Юсуповского дворца на Мойке, где Юсупов и Пуришкевич с одним из родственников Николая II пытались отравить Гришку Распутина, а потом, настигнув у Садовой решетки, дошибали пулями из пистолета «савадж». В доме № 13 на улице Глинки темной глыбой стынет бывший дворец великого князя Кирилла Владимировича. Этот отпрыск династии Романовых в начале двадцатых годов объявил себя «императором российским», а жену свою, Викторию Федоровну, — «императрицей». «Российский двор» пребывал в немецком городишке Кобурге, из-за чего белая эмиграция, потешаясь над опереточным самодержцем, именовала его Кириллом I, императором Кобургским.
Кто знает, не сидят ли в тылах немецких войск и другие претенденты на российский престол и не ждут ли часа, чтобы вернуться в свои петербургские дворцы?
Бродя по ленинградским улицам даже в одном небольшом районе, можешь вспомнить и прежние века России, и ее недавнее революционное прошлое, и дни Февраля, Октября; в памяти твоей одна за другой будут перелистываться и героические, и стыдные, и грустные, и смешные страницы нашей истории.
Мы с Верой в этот зимний день 1942 года ищем не дворцы и не памятные конспиративные квартиры — обычный жилой дом на скрещении Екатерингофского и Лермонтовского проспектов.
Мы вошли во двор, по широкой, довольно чистой, не запластованной льдом лестнице поднялись на третий этаж, постучали (звонки не работают: нет электрического тока) в высокую двустворчатую дверь из темного дерева, от которого, несмотря на долгую его жизнь, пахнет чем-то лесным, свежим, хорошим. Ответа не было.
Долго пришлось разыскивать управхоза.
— Квартира номер такой-то?.. — сказал оп. — А там никого и нету.
— Неужели все погибли?
— Точно не скажу. Собирались уезжать. С первыми эвакуированными по озеру. В декабре еще. А уехали или не уехали — не скажу. Ключи вот кто-то принес, оставил. Хотите, зайдем в квартиру?
Мы не знали, надо ли заходить в квартиру; а если все-таки надо, то зачем. Колеблясь, мы вновь поднялись на третий этаж к той деревянной пахучей двери. Управхоз долго брякал ключами, вставляя их по очереди в замочную скважину. Потом молча, почти на цыпочках, как в храме, мы ходили по холодной обширной квартире, из которой ушла жизнь. Все было на своих местах. Вешалка в прихожей; на крючках несколько длинно висящих пальто, под зажимками для зонтов и палок две пары покошенных галош. На всем пыль, много пыли. И изморози. Пыль и изморозь в гостиной, где овальный столик, мягкие, обитые голубым плюшем стулья, черное пианино, увеличенные фотографии в рамках по стенам. Пейзаж Клевера — яркий зимний закат в морозном лесу. В кабинете до высокого потолка полки и шкафы, забитые книгами. Книги и на столе; некоторые раскрыты на кому-то нужных страницах, заложены в нужных местах закладками. Среди книг — папки с бумагами, вскрытые письма. Ручки и карандаши. Постели в спальной раскиданы. Нет ни одеял, ни простынь.