Собрание сочинений в шести томах. Том 6 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это всегда подозрительно, — сказал управхоз, зачем-то приподымая голые матрацы. — Хотя бывает и двояко. Что там всякие польты, книги, вещи, картины — это не показатель. А вот одеяла и простыни — показатель.
— Чего показатель?
— Того. Когда эвакуируются, это самый первый багаж — одеяла и простыни. А когда умирают — главный расход. На обертку.
— Так что же здесь произошло, как по-вашему?
— Вот и не определить никак. То ли с собой увезли, то ли друг друга в это позавертывали да и отправили куда положено.
— А в домовых книгах разве нет отметки?
— Про одних отметка бывает, про других нет. Я и моя жена сами десять дней в бреду лежали. Ладно, комсомольская бригада наткнулась на нас, кипятком отпоили, отогрели, обоих на ноги подняли. А то уж и конец было.
Он водит нас по этажам, отворяет двери. Некоторые из них и не закрыты. Всюду пусто.
— Дом такой попался. В соседнем добрая половина жильцов на месте. А в этом три квартиры жилых. Кто умер, кто эвакуировался, кто на Петроградскую сторону переехал — там, считается, подальше от обстрелов.
В одной из квартир в проволочной клетке лежала кверху лапками окаменевшая канарейка. В другой стоял полный льда треснувший аквариум. В зеленый лед вмерзли водоросли, всплывшие на поверхность мертвые вуалехвосты и пестренькие гуппи. По анфиладам старинных барских квартир, после революции поделенных на части, не спеша пробегали тощие крысы. Они обожрали корешки редкостных книг, прикончили засохшие цветы в горшках, проели сукно на письменных столах, повытаскивали перья из подушек.
В иных из этих квартир семьи жили по полвека, век; сменялись в них поколения, оставались нажитые вещи — шкафы, книги, гардеробы, трельяжи, абажуры, рояли, фисгармонии, барометры, страусовые перья и моржовые бивни, альбомы с фотографиями, венчальные свечи, курительные трубки, трости с набалдашниками, подзорные трубы и приборы для стереоскопического разглядывания картинок, охотничьи рога и гильзы от трехдюймовых снарядов…
На все это, на неисчислимое добро, накопленное за два с половиной столетия петербуржцами-ленинградцами, и нацеливаются немецкие фельдмаршалы и гауптманы, ефрейторы и солдаты, засевшие вокруг Ленинграда в крытых траншеях и блиндажах. Мы видели, как подчистую, под метелку обобрали они за один-единственный месяц весь древний Тихвин, обглодав его до каменных коробок домов. Они не смогли взять огромный Ленинград с бою, с налета, как взяли Тихвин. Они хотят нас выморозить, передушить голодом. При этом они продолжают изматывать нервы ленинградцев. Обстрелы, обстрелы, обстрелы — каждый день, несколько раз в день. То и дело обрываются передачи по радио, чтобы вместо них завыть тревожным сиренам, чтобы зазвучала воздушная тревога или было объявлено «угрожаемое положение» на то время, пока на улицах воют и рвутся снаряды.
Люди заводов и фабрик, рабочий класс Ленинграда выработал свою тактику борьбы с неимоверными лишениями. Чтобы не тратить силы понапрасну, чтобы не ходить пешком через заваленный снегом город, чтобы не мерзнуть в нетопленных квартирах, не падать на улицах под осколками снарядов, люди фабрик и заводов в большинстве там и живут, где работают, — сообща лишения переносить легче. И многие заводы, многие фабрики не стоят — продолжают выпускать продукцию. Одни ремонтируют пушки, тапки, другие производят снаряды, мины, гранаты, третьи ухитряются изготавливать и нечто пищевое, какой-нибудь казеиновый сыр или мармелад неведомо из чего.
Жизнь идет и даже не утрачивает своих диалектических противоречий. На днях я шел мимо Инженерного замка. У входа, со стороны улицы 3 Июля, ведущего под цокольную часть здания, стояли два грузовика. Красноармейцы вытаскивали из распахнутых дверей синие трупы полуголых людей в солдатском белье, умерших, видимо, в госпиталях и своевременно не похороненных, подымали их в кузова, складывая слоями. А из уличного репродуктора, установленного неподалеку от цирка, лились беспечные, веселые напевы.
На углу Невского и этой же улицы 3 Июля на большом ящике витринной обшивки пестрели десятки белых, голубых, розовых листков с частными объявлениями. Я прочел на одном: «За хлеб отвожу покойников», — следует адрес, куда и к кому обращаться. И рядом, совсем рядом с этим объявлением — другое: «Куплю или на что-нибудь обменяю пластинки Вертинского и Лещенко». И тоже адрес. Еще кто-то продает «полные собрания сочинений Леонида Андреева, Эдгара По, Кнута Гамсуна», а кто-то под объявлением об этом умоляет: «Пропала девочка, 7 лет, в красном пальтеце, в меховом капоре… Кто видел, кто встретил, очень прошу…»
Тяжелые, крутые дни. А Золотухин сидит в бомбоубежище и все изучает мое письменное объяснение.
2
Я получил открытку от Алексея Брусничкина. «Что же ты, язви тебя в душу, и весточки о себе не даешь?! — набросал мой поручитель в партию несколько размашистых строк, на которых — вкось — фиолетовый штамп: «Просмотрено военной цензурой». — Пишу тебе второе письмо — удивлен, что ты молчишь. Как вы все там живете? Есть ли какие изменения в «личном составе» вашего «подразделения»? О себе могу сообщить, что я жив. Заворачиваю минбатом. 28 декабря получил звание бат. комиссара. И теперь комиссарю, но думаю, что не закомиссарюсь, — напомнил он о давнем, о том, что с ним было во времена гражданской войны. — Иногда читаю твои корреспонденции. «Прорабатываем» их среди бойцов. Чем объяснить, что твой соавтор — Михалев исчез со страниц газеты?..» Брусничкин волновался о судьбах многих товарищей по редакции. Заканчивал он так: «Будь друг, напиши, не откладывай в долгий ящик!»
Ну что я мог ему сообщить о том, почему замолк мой соавтор Михалев? Потому что редактор добрался и до него. Михалев, пока мы с Верой были на Волховском фронте, посадил в «козлик» одного из умиравших от голода, холода и туберкулеза наших товарищей и вместе с Бойко отвез его по ледовой Ладожской дороге за озеро; попросту говоря, спас хорошего человека, хорошего журналиста от верной смерти, до которой было уже, пожалуй, еще меньше, чем четыре шага. За «самовольничание» редактор «разжаловал» Михалева из военных корреспондентов, приказал отобрать у него наш «козлик» и держать кипучего очеркиста в подземелье на аппаратной ночной работе — не то полусекретарем, не то полувыпускающим. Поэтому-то и замолк мой соавтор. Он сидит и ждет более грозных событий, поскольку редактор настоял, чтобы против него было заведено и партийное «дело».
Не знал я, не ведал, но такое «дело» ожидало и меня.
Однажды я был приглашен в редакцию и введен в редакторский кабинет в подпертом бревнами подвале. Вокруг редакторского стола расселось несколько членов редколлегии; на середине стола на зеленом сукне лежали листки моего письменного объяснения.
— Нас это не удовлетворяет, — сказал редактор, указывая пальцем на мои листки. — Вы пытаетесь скрыться за спиной объективных причин. Во время войны объективных причин быть не может!..
И такая стала из него изливаться словесная мерзость, что можно было подумать, будто бы прямо в этот подземный кабинет прорвало центральную канализационную трубу. Я сгреб в горсть свои листки со стола и сказал, видимо, не самое лучшее, что надо было бы говорить тому человеку. Я сказал: «Жалею, что писал это, пытался что-то объяснять. Верно замечено в народе! «Не мечи бисера…» — И вышел.
«Бисер» тот не прошел даром. Назавтра я уже был вызван на заседание партбюро. Председательствовал, понятно, Вася Грудинин. Но тон, это еще понятней, всему заседанию задавал редактор, так сказать, единоначальник в пределах своего учреждения; а единоначалие, как он усвоил, во время войны — основа незыблемой, железной дисциплины как на фронте, так и в тылу.
«Разбирать», собственно, было нечего. Получил «молнию» с запозданием, тотчас выехал из Тихвина в Ленинград, приехал. Со дня отправки телеграммы и до моего приезда прошло семь дней. Ясно? Ясно. Не дождавшись приезда, поспешно издали приказ. Тоже ясно? Чего тут говорить? И тем не менее началось накручивание и навертывание. Пошла в ход «Докладная записка» о положении дел в некоторых частях 55-й армии, стали цитироваться «избранные места» из нее. Зазвучали термины «пораженчество», «неверие» и т. д. и т. п. Я смотрел на этого человека, и мне вспомнился рассказ Евгения Ивановича Негина. Вот так же «припаивали» тихвинскому редактору соучастие в заговорах против Советской власти. «Кто же вы, все эти люди, которые «припаиваете»?» — думал я, слушая вываливаемую редактором мерзопакость. Евгений Иванович, с отвращением вспоминая своего следователя, ссылался на то, что тот был неграмотный, серый, окончивший всего четыре или пять классов школы. Но этот-то имеет высшее образование, он был ректором университета; с какой целью он клевещет сейчас, брызжет слюной, топает коротенькими ножками?