Ворон - Дмитрий Щербинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, во время одной из остановок, он забился в лощину, и шептал, вжавшись своим урдливым лицом в холодный камень:
— Они влекут меня в в эту распроклятую страну, где все прекрасные и мудрые, где на меня будут поглядывать из-под тяжка; будут, незаметно тыкать пальцем в спину. Где для виду будут жалеть, пытаться изличить, хотя, на самом-то деле, ничего, кроме отвращения они ко мне не могут испытывать. Конечно же: я уродливый, злобный… Да я злобный — я ненавижу их всех, таких прекрасных и спокойных — они все время насмехаются надо мной!..
В это время, над Валинором разгорелась заря и эльфы собрались идти к ней навстречу. Они звали Сильнэма, а он выбрался из лощины, отбежал от них и закричал:
— Оставьте меня! Я ненавистен вам, и я ненавижу вас!..
Он повернулся и бросился во мрак. За ним погнались, но он бежал со страстью, с яростью, и преследователи в конце-концов отстали…
Проходили годы, десятелетия. По человеческим меркам уже несколько поколений должно было бы смениться. А Сильнэм за эти долгие годы ни с кем не общался — чуть завидит кого издали, так и бежит, прячется. За эти годы совсем он одичал, уж и забыл почти речь, но чаще издавал звериный звуки — ведь, именно охотой на зверей, он и кормился. Костер он не разводил, так-как боялся превлечь внимание — боялся, что его вновь схватят, уволокут в Утомно. Он и не знал, что Утомно уже разрушено могучими Валарами, а сам Мелькор в цепях препровожден в Валинор. Мелькали годы, и в одном из них Сильнэм первую солнечную зарю, и едва не ослеп от нее, так-как привык ко мраку. Он вообще проклял дневной свет, а вот Луну полюбил, и мог часами созерцать ее печальный лик. Иногда от тоски пытался он петь, но ничего кроме пронзительного воя, от которого муражки по спине, не вырывается из его груди.
В такие часы, обычно, рассижились вокруг такого холма волки, и выли вместе с ним, а стоило только Сильнэму пошевелиться, как и разбегались в разные стороны.
А в мире происходили важные дела: Мелькор был назван Морготом и бежал из Валинора, похитив чудесные Сильмариллы — он воцарился на севере Среднеземья, строя новую крепость Ангбард. Возвращались в Среднеземье эльфы, появлялись великие их королевтва: Дориат и Гондолин. Росли, становились все более прекрасными гномьи королевства; журчала неторопливая речь энтов; появились и люди. Громыхали войны — Моргот сражался с эльфами, с энтами, с людьми. Сильнэм сторонился всего этого, по прежнему охотился на зверей, и продолжалось это до тех пор, пока сам не был пойман эльфийскими охотниками. Те, убили бы его сразу — ибо много развелось Морготовых лазутчиков, но остановились, когда он, увидевши направленные на него луки, выкрикнул что-то похожее на эльфийскую речь. И вот эти охотники привели его на допрос к своему королю: уродливый Сильнэм, стоял закованный в цепи, а вокруг него собрались многие и многие эльфы — один другого статнее, все в роскошных одеяниях, все с сияющими, вдохновенными ликами.
И все они вполголоса переговаривались и поглядывали на Сильнэма, который был в каком-то рванье, грязный, перекошенный — не похожий ни на эльфа, ни на орка, а скорее — на нарыв из этих двух противоположностей.
Сильнэм смотрел на них с яростью, шипел, вспоминая давно позабытую речь:
— Да будьте же прокляты вы! Что смотрите на меня?! Думаете я плохой, мерзкий, злобный?! Так оно и есть! Ха-ха-ха! Только выпустите меня из этих цепей и я перегрызу ваши холеные глотки! А теперь: вижу, какой тварью вы меня почитаете! Да — я мерзкая тварь! Вы считаете, что меня надо убить — так оно и есть — меня, действительно, убить надо! Так что не к чему эти пустые разговоры — приступайте сразу к казни! Ха-ха-ха!..
И он зашелся долгим безумным хохотом, но, в конце-концов закашлялся. Когда же кашель прошел — лесной король властным голосом потребовал, чтобы он поднял голову и смотрел ему прямо в глаза. Сильнэм хотел было воспротивиться, однако, когда король повторил свое повеление, то голос был столь властен, что Сильнэм не смог противиться, посмотрел в эти глубокие изумрудные очи, и уже до самого окончания допроса никак не мог оторваться.
Король расспрашивал его о том, кто он, что пережил — о всем, всем расспрашивал. Сильнэм не мог говорить не правду, и он поведал все, начиная от своего происхождения, и заканчивая этими одинокими годами странствий, и в конце-концов, когда Сильнэм совсем истомился — и часто задышал, не в силах вымолвить больше ни слова, король говорил ему:
— Ты несчастнейший из всех нас; ты столько пережил в Одиночестве, что сердце твое озлобилось. К тому же, в сердце твоей неустанно происходит борьба между орком и эльфом. О, несчатный мученик, скиталец! Ты останешься среди нас — ты вспомнишь, что такое любовь!
Тогда что-то дрогнуло в ожесточенном сердце Сильнэма. Так долго он пребывал во злобе, да в напряжении, что уж и позабыть успел про такие добрые чувства. Он рухнул на пол, возле, зарыдал, и не мог остановиться — все рыдал и рыдал, до тех пор, пока его не отвели в трапезную, хорошенько там не накормили, затем — вымыли, дали новую одежду, и отвели ему комнатку.
В его покоях не было ни одного зеркала, зато было много книг, была мягкая кровать; а стену, свободную от книжных полок украшал прекрасный пейзаж: над майским лесом, сияющим после недавно прошедшего дождя распускалась под небесным куполом, многоцветная радуга. Вообще же, вымытый, в новой одежде, он и забыл на какое-то время, насколько уродливой была его внешность. Даже и на лапах его были белые перчатки…
В первый же день вошла к нему, невысокого роста, прекрасная дева, с пышными светло-златистыми волосами. Она спросила его имя, и свое назвала, после чего молвила:
— В ваших покоях расставлено столь много книг, что, если прочтете все их, мудрость и спокойствие в сердце вберете, но для начала надо научиться читать, и я возьмусь за это.
Она смущенно потупила взор, однако, в мягком голосе ее слышалась такая уверенность, что ясным становилось, что она действиетельно решила взяться за обучение Сильнэма, который пробормотал:
— Да, да — я очень счастлив был бы, если бы вы научили меня читать.
И дева, в тот же день, взялась за его обучение. Сильным учился часов по пятнадцать в день: читал ей вслух, учил баллады, сказания о Валиноре — и он совсем не уставал от такого обучения: он, так долго проведший наедине с собой, теперь с жадностью бросился в чужие мысли. Он вчитывался в каждое предложение, самые понравившиеся проговаривал по нескольку раз, но, больше всего любил общаться с девой. Причем, особенно не он сам говорил, а любил слушать ею, и порою, по несколько часов, созерцая ее лицо, вглядываясь в очи ее — только слушал, слушал ее рассказы и хотел, чтобы никогда этот живой голос не умолкал, что бы она всегда был с ним рядом.
С какой же страстной нежностью он ее полюбил! Даже и обучение не так хорошо пошло, потому что он думал все о ней. Однако, когда она расстроилась, заметивши, что он невнимательно читает — Сильнэм взялся за обучение еще крепче нежели вначале. И он поглощал, и поглощал в себя эти сказания, мысли мудрецов, песни, баллады; картины, которые в этих книгах попадались.
Так, в каком-то счастливом вихре минул год, и Сильнэм уже не вспоминал о своей безобразной наружности.
Однажды, в сияющую весеннюю пору, он прогуливался по одной из прилегающих ко дворцу дорожек. Кругом сияли молодою листвой деревья, солнечные лучи, проходя через них, погружали все в бархатную, светлую тень; звенело птичье пение, сами птахи часто перелетали между ветвей. Вот здесь то Сильнэм пал перед девой на колени, и, вглядываясь в ее лицо зашептал сбивчивое признание в любви.
Она смотрела на него с прежней нежностью, и, положивши свою теплую, мягкую руку ему на лоб, прошептала:
— Я полюбила тебя, как милого брата, таковой наша любовь и останется. Но — извини — я никогда не смогу полюбить тебя так, как девушка любит юношу.
— Почему?! — вскричал Сильнэм и тут разом все вспомнил.
Боль сдавила его и он закрыв свое лицо, горестно воя, бросился прочь. Он добежал до какого-то маленького лесного озерца, по глади которого плавали два лебедя: белый и черный — он склонился над водою и впервые за этот год увидел свое отраженье: оно ни сколько не изменилось с тех пор, как он вышел из Утумно — все то же чудовищное нагроможденье мясных волн, среди которых едва можно было различить мутные глаза с красноватыми зрачками. Он сорвал белую перчатку — там было вывороченное мясо, и звериные когти, заходясь в вопле всех сил ударил по отраженью…
Тогда на Сильнэма, впервые за многие месяцы, нахлынула ярость — и, как бы желая отыграться за эти месяцы восторженной любви, давила его все сильнее. Он уже задыхался — его жег свет солнца, ему было тошно и от запахов трав, и от птичьего пения. Вот он вскочил на ноги и, сжавши кулаки, зашипел:
— Да ты насмехалась надо мной все это время! Ты дрессировала меня, как какого-то зверя! Ты просто развлекалась со мной — да, да — тебе некуда было девать время, и ты, теша себя страхом, сидела с таким уродцем, как я! Небось рассказывала потом подружкам, а?!