12 шедевров эротики - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я подписываюсь:
Луи Лангремон».
Сердце у Жоржа усиленно забилось. Он вернулся домой, чтобы одеться, не отдавая себе отчета в том, что он делает. Его оскорбили, и оскорбили так, что никакие колебания были невозможны. Из-за чего? Из-за каких-то пустяков. Из-за старухи, поссорившейся с мясником.
Он быстро оделся и отправился к Вальтеру, хотя было только восемь часов утра. Вальтер уже встал и читал «La Plume».
– Отступать нельзя, – торжественно сказал он, увидев вошедшего Дюруа.
Молодой человек ничего не ответил. Издатель продолжал:
– Сейчас же идите к Ривалю; он обо всем позаботится.
Дюруа пробормотал какие-то бессвязные слова и отправился к фельетонисту. Тот еще спал; услышав звонок, oн вскочил с постели. Прочитав заметку, он сказал:
– Черт возьми! Придется к нему поехать. Кто у вас будет вторым секундантом?
– Не знаю.
– Может быть, Буаренар? Хотите?
– Хорошо. Пусть будет Буаренар.
– Вы хорошо фехтуете?
– Совсем не умею.
– Черт возьми! А из пистолета стреляете?
– Немного.
– Прекрасно. Пока я буду устраивать все, что надо, вы поупражняйтесь. Подождите меня минутку.
Он прошел в свою уборную и вскоре вернулся, умытый, побритый, корректный.
– Пойдемте, – сказал он.
Он жил в нижнем этаже маленького домика; он провел Дюруа в подвал, в огромный подвал, наглухо закрытый со всех сторон и превращенный в фехтовальный зал и в тир.
Он зажег ряд газовых рожков, тянувшийся до второго небольшого подвала, где возвышался железный манекен, окрашенный в красный и голубой цвет, положил на стол две пары пистолетов новой системы, заряжающихся с казенной части, и начал командовать отрывистым голосом, словно они были уже на месте поединка:
– Готовы? Стреляй! Раз, два, три!
Дюруа, совсем растерявшись, повиновался, поднимал руки, целился, стрелял. В ранней молодости он часто упражнялся в стрельбе, убивая на дворе птиц из старого седельного пистолета своего отца, и поэтому теперь он часто попадал манекену прямо в середину живота. Жак Риваль одобрительно повторял:
– Хорошо. Очень хорошо, очень хорошо, дело пойдет на лад.
Уходя, он сказал:
– Стреляйте так до полудня. Вот вам патроны. Не жалейте их. Я зайду за вамп, чтобы пойти завтракать, и сообщу вам новости.
И он вышел.
Оставшись один, Дюруа выстрелил еще несколько раз, потом сел и задумался. Как все это было глупо! Разве от этого дело менялось? Разве после дуэли мошенник перестанет быть мошенником? С какой стати честный человек, оскорбленный негодяем, должен рисковать жизнью? И, раздумывая о мрачных сторонах жизни, он вспомнил рассуждения Норбера де Варенна об убожестве человеческого ума, о ничтожестве наших идей и стремлений и о пошлости нашей морали.
Оп громко произнес:
– Черт побери! До чего он прав!
Ему захотелось пить. Услышав за собой шум падающих капель воды, он оглянулся, увидел душ, подошел к нему и напился, прямо подставив рот. Потом снова принялся размышлять. В этом подвале было уныло, – уныло, как в могиле. Глухой стук экипажей напоминал отдаленные раскаты грома. Который теперь час? Время здесь тянулось, как в темнице, где оно определяется и узнается лишь благодаря появлениям тюремщика, приносящего пищу. Он ждал долго, очень долго.
Вдруг он услышал шаги, голоса, и вошел Жак Риваль в сопровождении Буаренара. Он издали крикнул Дюруа:
– Все улажено!
Дюруа подумал, что дело кончится извинительным письмом. Его сердце радостно забилось. Он пробормотал:
– А!.. Благодарю.
Фельетонист продолжал:
– Этот Лангремон – человек с характером: он принял все наши условия. Двадцать пять шагов, стрелять по команде, подняв пистолет. Рука гораздо тверже при наводке снизу вверх. Вот, Буаренар, я вам сейчас покажу.
Взяв пистолет, он стал стрелять, доказывая, что, наводя снизу вверх, удобнее целиться.
Затем он сказал:
– Теперь пойдемте завтракать. Уже больше двенадцати.
Они пошли в ближайший ресторан. Дюруа все время молчал. Он ел, чтобы не подумали, что он трусит; потом отправился с Буаренаром в редакцию, где рассеянно и машинально исполнял свои обязанности. Все нашли, что он держится молодцом.
Под вечер Жак Риваль зашел пожать ему руку; было решено, что секунданты заедут за ним в ландо в семь часов утра и они направятся в лес Везине, место, выбранное для дуэли.
Все это случилось так внезапно, что Дюруа не успел даже принять участия в происходящем, выразить свое мнение, сказать хоть одно слово; его ни о чем не спрашивали, ему не пришлось соглашаться или отказаться. Все совершилось с невероятной быстротой; он был ошеломлен, испуган и не отдавал себе отчета в том, что делает.
Он вернулся домой около девяти часов вечера, пообедав с Буаренаром, который из дружеской заботливости не отходил от него весь день.
Оставшись один, он в течение нескольких минут большими быстрыми шагами ходил по комнате. Он был слишком взволнован, чтобы о чем-либо думать. Одна только мысль занимала его: «Завтра дуэль!..» И эта мысль не вызывала в нем ничего, кроме смутного, непреодолимого волнения. Он был когда-то солдатом, он стрелял в арабов, впрочем, подвергаясь при этом не большей опасности, чем на охоте, когда стреляют в кабанов.
В общем он сделал то, что должен был сделать. Он показал себя таким, каким должен был показать. О нем будут говорить, его будут одобрять, будут поздравлять. И он произнес вслух, как это бывает в минуты сильного душевного потрясения:
– Какая, однако, скотина этот Лангремон!
Он сел и погрузился в раздумье. На столе лежала брошенная им визитная карточка противника, которую дал ему Риваль, чтобы он знал адрес. Он снова перечел ее, в двадцатый раз за сегодняшний день: «Луи Лангремон, улица Монмартр, 176». Больше ничего.
Он рассматривал этот ряд букв, и они казались ему таинственными, полными какого-то тревожного значения. «Луи Лангремон»… Что это за человек? Сколько ему лет? Какого он роста? Какое у него лицо? Не возмутительно ли, что какой-то посторонний человек, незнакомец, может внезапно разбить вашу жизнь, беспричинно, под влиянием каприза, из-за старухи, поссорившейся с мясником?
Он еще раз громко повторил: «Какая скотина!»
Он сидел неподвижно, погруженный в задумчивость, не отрывая взгляда от визитной карточки. В нем пробуждался гнев против этого клочка бумаги, – гнев, смешанный с ненавистью и каким-то смутным страхом. Какая глупая история! Он взял ногтевые ножницы, валявшиеся на столе, и проткнул напечатанное имя, словно вонзая кинжал в сердце невидимого противника.
Итак, он должен драться. Драться на пистолетах? Почему он не выбрал шпаги? Он отделался бы незначительным уколом в плечо или в кисть, между тем как с пистолетами ни за что нельзя поручиться.
Он сказал:
– Ну, надо быть молодцом!
Звук собственного голоса заставил его вздрогнуть, и он огляделся по сторонам. Он почувствовал, что стал очень нервным, он выпил стакан воды и лег.
Очутившись в постели, он потушил огонь и закрыл глаза.
В постели ему стало очень жарко, хотя в комнате было очень холодно, и он никак не мог заснуть; он беспрестанно ворочался – минут пять лежал на спине, потом переворачивался на левый бок, потом на правый.
Ему опять захотелось пить, он встал, напился, и им овладела тревога: «Неужели я боюсь?»
Почему сердце у него начинало яростно колотиться при малейшем привычном шорохе в комнате? Когда его часы готовились пробить, он вздрагивал от легкого скрипа пружины, дыхание у него останавливалось, и он вынужден был на несколько секунд открыть рот, чтобы набрать воздуха.
Он стал философски обсуждать вопрос: боится он или нет?
Нет, он не мог бояться, потому что решил идти до конца, бесповоротно решил драться и при этом выказать мужество. Но он чувствовал такое сильное волнение, что невольно спросил себя: «А, может быть, можно испытывать страх против воли?» И сомнение, беспокойство, ужас овладели им. Что будет с ним, если сила, более могущественная, чем его воля, властная, непреодолимая сила подчинит его себе? Что будет тогда?
Конечно, он пойдет к барьеру, так как он решил это сделать. Но если он задрожит? Или потеряет сознание? И он подумал о том, что будет тогда с его положением, с его репутацией, с его будущим.
Он почувствовал странное желание встать и взглянуть на себя в зеркало. Он зажег свечу. Увидев свое лицо, отразившееся в полированном стекле, он едва узнал себя; у него было такое чувство, словно он видит себя впервые. Глаза казались огромными, он был бледен, – несомненно, он был бледен, очень бледен.
И вдруг, словно пуля, его пронзила мысль: а завтра в это время я, может быть, буду мертв. Сердце у него снова неистово заколотилось.
Он подошел к постели и на тех самых простынях, которые он только что покинул, явственно увидел самого себя лежащим на спине. У призрака было осунувшееся лицо, какое бывает у трупов, и прозрачная бледность рук говорила о том, что они никогда больше не подымутся.