Человек в круге - Владимир Югов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я что-то начал понимать.
— Его взяли? — спросил зловеще. — Соловьева?
— Не твоего ума дело! — оборвал меня Шмаринов. — Беги!.. Погоди… Тебе тут кое-что передали. Прочтешь — и сожги.
Я шел, а не бежал. Я всего теперь боялся. Я понимал, что мой славный партнер по волейболу в эту минуту думает и обо мне. Что-то может со мной случиться. Я до этого не раз читал: обычно-то все случается с теми, кто участвует в событиях. Я — участвовал. Я встречался, я видел, я ехал, я уже где-то, пожалуй, трепался. Значит, я — трепло. Я не оперативный работник СМЕРШа. Это главное. Я — чужой человек. Я варился в этой чаше. Потому знал. Что-то знал. И многое знал. И Шмаринов прав. Я должен бежать, а потом лежать на своей солдатской койке. Среди солдат я солдат. Я слишком далеко зашел в своей вольнице. И за это я расплачусь. Как же останется без меня мама? Что будет с братишками, если меня теперь же, тоже обвинят, заберут? Докажу ли я, певший с ней, с этой дурой, дуэтом очередную модную песенку, что я с ней ни о чем больше не говорил? Что я им скажу в ответ, если они мне станут втолковывать, как втолковывали начальнику заставы Павликову то, что они хотели ему втолковать? И этому лейтенанту, замполиту, и этим всем остальным, наверное… Они же не слушают! Они же только говорят сами! И говорят глупо, предвзято, без всякой логики!
По спине моей поползли мурашки. А если они уже ждут меня? Все узнали и ждут?
Нет, тогда не стоит идти в казарму! Не стоит!
Надо идти куда-нибудь… И спрятаться… И пусть-ка найдут! Они все инкогнито. И я буду жить инкогнито. Убегу. Спрячусь. Не найдут. А то замордуют и заставят во всем признаться. А в чем признаваться? Но они скажут: вы давно спелись и потому молчите, не раскрываетесь!
Я шел около штаба дивизии. Вдруг меня кто-то окликнул. Старшина Кравцов! Он был до этого близок. Мы с ним проворачивали дело по защите этого писаря-шпиона. Кравцов был всегда мягок, у него круглое добродушное лицо всегда по-бабьи жалостливое. Он тогда страдальчески выставлял свое это лицо, когда на только что отшумевшем собрании остались одни члены бюро, которым поручили составить все документы и сказал:
— А шут с ними! Пусть выгоняют! Дослужим и в части!
— Чего это ты решил, что выгонят? — спросил кто-то.
— Так в омут лезем. Закроют все выходы потом. И все закроют.
— Что — все? — опять последовал вопрос.
— Все… И институт, и продвижение по службе…
Он тогда уже знал все. Я же был романтик. Я пер напропалую. А он шел в омут. Кравцов был лучше меня. Сильнее меня. И теперь он был лучше меня, потому что, испугавшись, наконец, я не представлял бы, как мог в таком положении его пригласить к себе. А старшина Кравцов взял меня за плечо дружески, при свете лампочки его лицо было сегодня суровым, губы сжались:
— Идем ко мне!
— Зачем? — поначалу не понял я.
— Скажем… в случае чего… Комсомольские дела приводим в порядок.
— Зачем? — Я непонимающе все глядел на него.
— Так надо… Так мой начальник сказал.
Начальником у него был полковник Матвеев. Наш начальник политотдела. Я запомнил однажды его на стрельбище, когда получил уже офицерские погоны и был срочно из редакции вызван на стрельбище. Матвеев стрелял с обеих рук. Стрелял в две мишени. В одной из пятидесяти было сорок два очка, в другой — сорок три. Его потом, когда я уже учился в Ленинграде, обвинили в многоженстве. Хотя у него была одна жена. Может, были другие женщины. И, может, та, которая написала в политуправление округа, претендовала на его любовь, но, говорят, он тут был ни при чем.
Мы зашли в уютный кабинет, хорошо обставленный небольшими картинками патриотического характера («Переход Суворова через Альпы», «Полтавская битва» и еще что-то), и стали копаться в бумагах.
— Ты побудь тут, — сказал через некоторое время Кравцов, — я сбегаю в туалет. Чаю надулся сегодня…
Мне уже давно жгла боковой карман бумажка, которую передал полковник Шмаринов. Лишь только старшина вышел, я сразу достал ее.
«Дорогой мальчик, зеленый огурчик! — читал я с бешено колотящимся сердцем, ибо эта записка пахла теми же духами, от которых у меня кружилась голова. — Я пишу тебе наспех, и ты, умненький стилист, не ищи моих ошибок. Я передаю эту записку, верю в это, с надежным человеком. Прочтешь — сразу уничтожь ее. Ж-ский вверг тебя в опасность. Как огородиться тебе? Я имею в виду — огородиться от этой опасности? Не знаю, не знаю… За все то, что вы пережили с Ж-ским, не прощается. Тебе надо впредь — и долго! — не высовываться и жить с оглядкой. Больше идти на компромиссы. Не разобъешь, мой мальчик, лбом эту каменную стену! Я пыталась. И что из этого вышло?
Не надо тебе пояснять, в каком я положении. Ты умненький. Сам догадаешься. Я жена сбежавшего к врагу человека. Что мне делать — покажет время. Но я не сдамся. Я хочу жить.
Передай Ж-скому, мой мальчик, что… не получилось! Не вышло! Так, значит, тому и быть!
Прощай, мой зеленый огурчик!
ЛЕНА».Кравцов глядел на меня с порога. Его бабье широкое лицо выражало любезность и одновременно тревогу. Он не спросил меня, что это я так внимательно читаю. Не спросил и тогда, когда я стал прятать записку в боковой карман.
— Я, пожалуй, пойду! — сказал я.
— Ага.
— Ну пока?
— Пока.
— Саша, спасибо тебе за все, — сказал я. — И за то… Ну с этим… И…
— Я бы тебе не советовал сейчас идти… Хотя… Не знаю, не знаю! Тоже — чего сидим? Чего? Еще и в штабе? Нашлись стратеги…
— Верно. Прощай.
— С Богом.
Я поглядел на него с недоумением. Мы тогда так и говорили.
…Я знал, где найду Железновского. Я пришел как раз вовремя. Он укладывал чемоданы.
— Видишь, уезжаю, — сказал Железновский спокойно и тихо.
— Вижу. Мне нужно дело Шугова, Игорь.
— А еще тебе ничего не нужно? Может, тебе дать данные о моем новом шефе?
Он отложил в сторону чемодан и неожиданно сказал:
— Впрочем, пока здесь — успеешь?
— Успею.
Железновский с дна чемодана вытащил толстую папку, взял из нее самую тонкую папку и подал мне.
— Только не понимаю, зачем тебе?
Я взял папку под мышку и стал доставать из бокового кармана записку.
— Возьми. Тут и о тебе.
Железновский, удивленно глядя на меня, взял записку, развернул, долго читал, потом сел на табуретку.
— Спасибо. Я Лену люблю. Ты проницательный парень. Давно усек, что к чему. — Он, наверное, не помнил, что говорил в пьянке о любви к ней.
— Да, я догадался давно, — схитрил, будто никогда у нас не было разговора о Лене. Еще тогда догадался. Пойти со мной и потанцевать — это одно, а пойти и быть любимой… — Я не сказал опять ему о палатке, о недавних его словах о Лене. Он — что? Он не помнит, что говорит?
— Ты думаешь, что она меня любит? Нет, нет! Эта каша у Шугова из-за нее. Только из-за нее! Она никого не может любить. Только играет.
— И ты говоришь, что любишь ее? — не выдержал я нашей игры.
— Люблю, — стал ерничать он. — Но уже не так. Любить, когда она жена коменданта, — это одно, — засмеялся он, — а любить, когда она жена врага народа — совсем другое. Ты разве это не ощущаешь? — Теперь мне уже не казалось, что он передо мной не хочет себя связывать с ней.
— Что-то есть. Но что-то и тянет. — Я тоже решил ему подыграть.
— Видишь! А я — серьезно говорю… Хотя… Серьезно многие говорят… В том числе и я. — Железновский саркастически ухмыльнулся. — Ну — читай, читай! А то не успеешь. За мной вот-вот придет машина… — И неожиданно одарил: — Ты теперь уже за себя не бойся.
— Так у вас? Обещание — так твердое?
— Так, так! — отмахнулся от меня Железновский.
Я долго помнил наизусть, знал потом жизнь предателя Родины полковника Шугова Павла Афанасьевича. Потому что всегда было надо сопоставлять эту жизнь с жизнью Елены Мещерской. Как складывается она, жизнь, рядом с ней? Почему так, а не по-другому? Любовь вначале. Идет в них, идет рядом. Любовью дышат двое. И постепенно, как из прохудившегося мешка, высыпается золотая россыпь любви. И вот уже нет этой россыпи, одна пустая мешковина…
Он, Шугов, родился…
Я жадно вчитывался в листки, которые аккуратно были подшиты один к одному, пронумерованы и прошнурованы, и составляли папочку, заведенную на человека, дослужившегося до полковника и сменившего мундир свой на заграничный костюм.
Рождение… Так… Это обычно… Место рождения? Это тоже обычно. Тысячи людей рождаются в деревнях, ходят потом в школу, хорошо учатся. Они обгоняют друг друга в учебе. Но так распорядилась директор школы, некая Анна Ивановна Синюхина. Она настояла на том, чтобы самое почетное звание первого ученика было отдано не Шугову, а Елене Мещерской. Правда, принята в школу недавно; но — уважительная причина: отец ее не выбирает место жительства — этим ведает партия. Зиновия Борисовича Мещерского недавно единогласно избрали секретарем райкома партии; в районе этом и находится школа, где с успехом, оказывается, занимается Елена Мещерская — дочь секретаря райкома.