Последний вздох памяти - Герда Сондерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пишу, чтобы признаться, из своего старушечьего гнезда на вершине «чуждой местности», в которой я старею, где «все вокруг ново и незнакомо», пишу из исповедальни на высоте птичьего полета без решетчатых перегородок и занавесок, открытой миру – я пишу, чтобы признаться: чем больше мир вокруг запутывает меня, тем радостней сбежать на этот лоскуток земли, «густой, богатой, влажной и черной», где все мои желания «все еще скованы горами, и если они блуждают, то только чтобы созерцать красоту небес, ступеней, по которым душу ведут в ее первое обиталище».
Я пишу, чтобы усвоить Закон Природы, указ, не поддающийся человеческому пониманию или памяти, правду, которую я почувствовала, будучи ребенком, наблюдая, как бессчетная извивающаяся жизнь превращается в тридцать девять неподвижных столбиков смерти, правду, которую я, будучи молодой девушкой, усвоила умом, изучая квантовую физику, правду, которую я должна теперь объять моей побитой судьбой душой: стрела времени указывает только в одном направлении – вперед.
Я пишу, чтобы принять мое место в круговороте поколений. Мое тело, мой мозг, мои клетки – они все подвержены второму закону термодинамики: энтропия, или беспорядок, моей замкнутой системы всегда будет повышаться, пока ее части более не смогут сцепиться и вновь превратятся в элементы, которые их породили.
«Густую, богатую, влажную и черную [землю]».
Иными словами, я пишу, чтобы не умереть от Правды.
Глава третья
Грамматика исчезающего «Я»
Даже сейчас, когда деменция рушит мою кратковременную память, воспоминания о детстве в ЮАР предстают передо мной в мельчайших деталях. Мне было четыре года в 1953 г., когда мы переехали в Трансвааль, что в восьмистах милях от Кейптауна. По замыслу, мой отец Бошофф должен был помогать моему дедушке на семейной ферме. Оглядываясь назад, я понимаю, что тогда мой отец, который покинул ферму в тринадцать и возвратился только после окончания Витватерсрандского университета и пятилетней инженерной карьеры, вернулся к роли ученика, хоть и добровольно. Его старший брат Кут тоже возвратился к фермерской жизни спустя двенадцать лет, во время которых получал инженерное образование, и постигнул таинства сельского хозяйства под руководством своего отца. Кут завершил ученичество за несколько лет до нашего переезда, и к тому времени уже некоторое время возделывал свой собственный участок. Он стал наставником моего отца. Мой отец начал обучение, обрабатывая уже свою землю. Как только ферма начала давать доход, он построил дом на своем участке и перевез туда нашу семью. До этого мои родители, братья, сестры и я сама жили в доме наших бабушки и дедушки. Мой отец каждый день проезжал семь миль до полей туда и обратно, часто по нескольку раз за сутки.
Одним воскресным днем, когда все еще казалось необычным, отец взял меня с собой посмотреть, как всходят ростки табака. Важничая, я забралась на переднее сиденье нашего подержанного синего «Виллиса», и отец повел машину по однополосной дороге с «middelmannetjie», гребнем по центру, высокая трава на котором стала царапать капот нашей машины, как только мы свернули на путь, недавно проложенный в поле передвижениями сельхозтехники. Мы проехали мимо печей для сушки табака и водяного насоса и вскоре остановились.
Папа усадил меня на колени, чтобы я могла посмотреть в окно. Я помню, как его глаза за очками казались огромными, будто у ночной обезьяны-мирикины. Завитки дыма его сигареты вплетались в мои волосы. За синей дверью автомобиля ветхозаветно-черная земля буграми простиралась до горизонта. Где-то в двадцати шагах от нас среди этой волнистой черноты поблескивал на солнце белый кусочек земли. Сверху он был закруглен, будто небольшая дюна или плотина от паводков, которую построили какие-то большие девочки на пляже еще там, в Кейптауне. Уже чувствуя, как песок будет щекотаться, «kielie-kielie», протекая сквозь пальцы, я сказала: «Хочу поиграть». Папа открыл дверь и, перенеся меня по дуге, усадил в траву у дороги.
Почувствовав, как трава колет мои нежные стопы, я вцепилась в волосатую ногу папы. В Кейптауне мы всегда носили обувь и носки, но здесь я упорно желала ходить босой, как мои двоюродные братья и сестры, и этим утром скинула туфли сразу, как мы вышли из церкви. Когда мы садились в машину после проповеди, мама, как всегда, просила, чтобы мы последовали ее примеру и остались в парадной одежде как минимум до обеда (но на то, что мы останемся в обуви и носках, она уже не надеялась), но ничего не сказала отцу, который стянул галстук и пиджак еще до того, как мы выехали с парковки. Дома он тут же переоделся из костюмных брюк в рабочие шорты цвета хаки. В тот день в полях он возвышался надо мной, как бобовый стебель над Джеком, и единственным напоминанием о прошедшей проповеди были его выходные туфли и носки. Пройдет много лет, прежде чем я сложу его сопротивление церковной одежде и научный взгляд на мир, а в качестве ответа получу атеизм. Не имея представления о подобных материях в то воскресенье, я подняла подол моего розового платья и заправила в раструбы трусов. Я аккуратно ступила на остроконечные комья земли, из которых торчали стебли пшеницы, желтые и коричневые.
«Куда это ты идешь, Герти?» – позвал папа.
«Хочу поиграть с песком», – ответила я.
«С каким еще песком?» – спросил папа.
«Вон там», – объяснила я, показывая пальцем на белый песочек, который заметила издалека.
Мой отец опустился на корточки, обхватил меня и поднялся. Указывая на белый участок, он объяснил, что на самом деле это не песок, а участок парниковых грядок, который был засеян табаком несколько дней назад и укрыт марлей, закрепленной проволокой. Он рассказал о процессе роста табака и даже положил в мою ладонь щепотку семян, каждое из которых было размером с муху. «Berrinkies»[25], – напомнил он мне.
В одно мгновенье я полностью поняла происходящее. Я вспомнила мягкое полотно марли, которое складывалось в стопку на полу у стола в главной комнате, где мамина «Зингер» тарахтела целый день, пока та сшивала вместе отрезы белой ткани. В гостиной мы с сестрой Ланой поделили между собой необработанную ткань и выбирались из мягких гнезд, только если мама звала нас помочь. Я подбегала к швейной машинке, мама укладывала дли-и-и-инный отрез ткани на мою макушку, а затем я расправляла руки, как крылья, и летела наружу, к дальнему концу лужайки с колючей коричневой травой; там я сбрасывала с себя ткань, как облако, пролетающее мимо луны. В это время Лана зажимала в обеих руках следующий отрез ткани и, тоже раскинув их, как крылья, тянула его к маме, которая в это время растирала запястья перед тем, как вновь начать крутить ручку «Зингера».
В тот день в полях я наклонилась в направлении грядок, зажатая в папиных объятиях высоко над черным дерном, слышала его дыхание над своим ухом и его сердце, стучавшее в унисон с моим, и меня завитками дыма охватывало восхищение: «На что способно одно слово! Одно слово может преобразить песок в ткань!»
Berrinkies.
* * *Удивительно плодотворная британская писательница Айрис Мердок за всю свою жизнь опубликовала двадцать шесть романов. Помимо этого в число ее сочинений входят пять книг по философии, шесть пьес и два поэтических сборника. Проза Мердок то чрезвычайно наблюдательная, то уморительно странная, и вся она полна черного юмора и непредсказуемых сюжетных поворотов. В повествовании Мердок снимает с чопорных персонажей внешний налет любезности. Счищая с луковицы слой за слоем, она обнажает внутреннюю пустоту, в которой тем не менее обнаруживаются слова.
В своем пятнадцатом романе под названием «Черный принц» Мердок описывает грохочущее ядро «Я» как инструмент искупления, единственный путь к божественности, при этом полностью очищенный от религии. Под ее пером искупление происходит через слова: я – это только то, что я говорю, и только открывая себя перед болью моих слов, я могу достичь искупительного удовольствия утверждать, что я вообще являюсь собой.
«Брэдли Пирсон, от чьего лица ведется повествование в “Черном принце”, так объясняет Джулиан, своей двадцатилетней возлюбленной, почему “Гамлет” – его любимое произведение искусства: “Все существо ’Гамлета’ – это слова, – говорит Брэдли, – а Гамлет – сама речь <…> Он жертва живодера-бога, пляшущего танец творения». Бог – это сам Шекспир, который создал Гамлета, а затем, в представлении Мердок, опустошил “Я” принца, содрав с него кожу вживую. Когда Джулиан спрашивает, не перенимает ли Шекспир таким образом боль Гамлета на себя, Брэдли отвечает: “Конечно… но… так как любовь здесь создала собственный язык, словно бы в первый день творения, он смог преосуществить муку в поэзию… Он разыгрывает перед нами очищение языка… Шекспир кричит от боли, извивается, пляшет, хохочет и визжит – и нас заставляет хохотать и визжать – в нашем аду… Единственное наше искупление в том, что речь – божественна”»[26].