Елисейские поля - Жильбер Сесброн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но начальник, переждав бурю, сказал:
— Мсье Пупарден, я полагаю, что с лихвой исполнил свой долг, дав вам возможность выговориться до конца. Мне остается добавить только одно: с завтрашнего дня вы уволены.
— Но…
— Я мог закрыть глаза на ваш фиктивный отпуск и на вашу мнимую болезнь, но на сей раз чаша моего терпения переполнилась: вы вернулись единственно для того, чтобы поливать грязью людей, которые в отличие от вас не свернули с прямого пути, — этого я не по-тер-плю! Можете быть свободны.
— Я…
Бормоча что-то, господин Пупарден вышел. Ошеломленный, потерянный, он добрался до остановки, сел в автобус. Придя в себя, он осознал всю меру обрушившегося на него несчастья. Главное — ни о чем не думать, иначе, того и гляди, расплачешься на глазах у людей. Люди, опять эти люди! Неужто всегда будет так? Терзаться стыдом из-за двух десятков болванов, которые сидят здесь бок о бок, как и каждый день, и никогда не переменят ни мест, ни привычек, ни жизни! Которые мнят себя совершенством и твердо убеждены в собственной непогрешимости. Люди… Завистливые, скупые, эгоистичные, ограниченные, злоязычные — они преследуют его с детства! Или, может, тогда это были их родители, но зло передается из поколения в поколение; выходит, из этого круга никогда не вырваться? Из этого круга… Господин Пупарден начал задыхаться, взор его затуманился. «Я должен выйти, — пронеслось у него в мозгу. — Я должен выйти отсюда, иначе я закричу, обругаю их, наброшусь на них с кулаками!»
Он вышел из автобуса и, спотыкаясь, побрел к себе. Слишком много волнений, слишком много крутых поворотов для одного дня, чтобы он смог это вынести. Ему стало тяжело дышать, в сердце будто вонзился острый шип. «Надо добраться домой… домой… домой…» Повторяя и повторяя это слово, он вдруг обнаружил, что оно потеряло для него смысл. Поглядев на себя как бы со стороны, он изумился: а сам-то он кто такой? В голове загудело, забухало — он сжал ее в ставших чужими руках. «Домой… домой…» Ноги сами несли его к дому. Он бежал, чувствуя себя все хуже и хуже. Он никак не мог глубоко вдохнуть. Можете вы это понять? Он чувствовал, что ему никогда больше не удастся глубоко вдохнуть. «Не может быть… Не может быть…» Он попытался крикнуть, но не сумел, как это бывает в дурном сне. «Домой…» Он бежал, зажмурив глаза, окруженный бухающими колоколами, пронзаемый тысячью игл; с чугунной головой, на ватных ногах, он все бежал, бежал, бежал…
Жена и дочь, вышедшие ему навстречу на угол, как в былые времена, не сразу поняли, что тучный человек с белым как мел лицом, который мчался к ним, но вдруг осел и по инерции перекувырнулся, как подстреленный на бегу заяц, — это и есть он, господин Пупарден.
— Альбер!
— Папа!
Они склонились над ним, не в силах вымолвить ни слова. Улица была безлюдна. Жена взяла его за ноги, дочь — под мышки: он тяжел, господин Пупарден, — вернее, был тяжел… «Консьерж вернется через пять минут», — было написано на листке бумаги. Женщины не стали его ждать и сами потащили свою ношу на шестой этаж.
Начальника конторы мучила совесть: «Так, значит, сердце у него и вправду было больное?» Он и словом не обмолвился об увольнении, а, напротив, выхлопотал вдове Пупарден повышенную пенсию.
Адриен, глубоко опечаленный, тоже назначил было от своей фирмы приличную пенсию тете, но она холодно отказалась. Он так никогда и не узнал, что для жены и дочери Пупардена его имя навсегда стало символом низости.
Смутьян
переводчик В. Каспаров
Случилось это в городе Б. в 1935 году: ездовой стоявшего здесь артиллерийского полка, Ахма-Бдеу, сенегалец (регистрационный номер 23702) был посажен на гауптвахту, после того как на его карабине обнаружили ржавчину.
Унтер-офицер Стефанетти приказал посадить Ахма-Бдеу в камеру раздетым. Дело было в июне: дни стояли жаркие, да и по ночам было тепло. И потом, черт побери, этим черномазым не привыкать ходить нагишом!
Вовсе он не злодей, унтер-офицер Стефанетти: собаку, к примеру, и пальцем никогда не тронет, разве что бездомную какую, и грубого слова от него никто, кроме подчиненных, не слышал. Малый, в общем-то, неплохой, одно только: любил, чтобы его уважали, и не любил, чтобы поучали; такой вот он и был, этот корсиканец из Бастии, унтер-офицер, аджюдан-шеф[4], почти лейтенант.
В ведении унтер-офицера Стефанетти находились: невзрачная комнатка с тремя окнами (два стекла выбиты, некоторые замазаны синей краской, кое-где на стеклах нацарапаны ругательства); печка, труба от которой шла наискось через всю комнату; решетчатая перегородка с окошечком; два шатких, но прикрепленных к полу стола; пара-другая щербатых чернильниц, пресс-папье, замызганные ручки, карандаши, промокашки, печати, которые не «печатают», ржавые скрепки и, как он сам говорил, «вся эта макулатура» — тетради, ведомости для заполнения, а кроме того, четыре стула, портреты нескольких президентов Республики, план Парижа со следами грязных пальцев, разные там объявления и положения, давно устаревшие и выцветшие, часы, которые надо бы, черт побери, как-нибудь заставить ходить, чего они отродясь не делали, и на всем этом — слой пыли в полсантиметра, по утрам летавшей по комнате, прежде чем осесть наконец на пол, Усеянный замусоленными окурками.
Унтер-офицер Стефанетти начальствовал также над двумя удостоившимися его благоволения благодаря красивому почерку и дрожавшими перед ним пройдохами, которые, впрочем, отыгрывались, наводя страх на других. Как их звали, не важно. Как фамилия унтер-офицера, тоже было бы совершенно не важно, не прикажи он раз, в одну из июньских суббот, засадить сенегальца на губу голым. Фамилия его, значит, Стефанетти, унтер-офицер Стефанетти.
Вот уже два года, как под его началом находились арабы. А надо сказать, психологию цветных он изучил до тонкости: желтых, негритосов, один черт. Притворщики, строптивцы, воры, негодяи, кобели с плоской, должно быть от частого битья, задницей; им бы только жрать рис да курить свое зелье. Все, как на подбор, дикари — сенегальцы, мальгаши, арабы, вьетнамцы, — но арабы хоть иногда голос подают, прощения просят, говорят, что больше не будут, называют его «господин лейтенант», а эти вонючие негры, чтоб им сдохнуть, рта не раскроют и смотрят эдак свысока.
Взять хотя бы этого Ахма-Бдеу: думаете, он соизволил объяснить, почему у него на карабине ржавчина? Вода, мол, попала, или смазки не хватило, или еще там какая причина. На что можно было бы сказать: «Ты что, надо мной издеваться вздумал?» Так ведь нет, ни слова из себя не выдавил! Стоит, как верблюд, глазищами хлопает; вы себе распаляетесь, брызгаете слюной, а он лишь слегка отстранится от вас и знай себе молчит.
На губу для того и сажают, чтобы человек особо из себя не строил. И если вы видите, что кому-то начхать на это наказание, тут самое время изобрести что-нибудь такое… а то ваш авторитет пострадает. В общем, черт побери, не станете же вы терпеть, если этакая образина молча уставится на вас, на унтер-офицера, почти лейтенанта, будто вы ему в подметки не годитесь? И это негритос!
Потому Стефанетти и пришло в голову раздеть парня догола. Каково придумано? Скажете, сенегальцы больно стыдливы? Чего там! Арабы вон какие бесстыжие… А негры чем лучше? Ладно, хватит об этом. Уж я-то знаю, что говорю.
Было два часа. Стефанетти вышел из казармы и направился домой узнать, все ли жена приготовила, ведь на следующий день их малышка пойдет к первому причастию.
В пять часов к нему домой примчался один из писарей: Ахма-Бдеу, сенегалец, убежал с гауптвахты. Да, голый! Через казарменный двор он проскочил к оружейному складу и украл карабин вместе со штыком. Заряженный? Да, скорее всего. Потом побежал в казарму, но в коридоре, у двери «С», его окружили, он забился в угол, грозит карабином и ругается…
«Он бежал в казарму, хотел меня убить, — сразу подумал унтер-офицер. — А я оттуда ушел, потому что дочке завтра причащаться. Это чудо!»
Застегивая китель, затягивая портупею, он не мог отогнать мысль, что вляпался в хорошенькую историю, что, может, перестарался. Ну и дела! Вся казарма собралась вокруг этого психа, лишь один он, Стефанетти, самовольно ушел домой. Представляете? Мысли унтер-офицера никогда не выходили за пределы маленького круга, центром которого был он сам.
Он спешил к казарме, впрочем, не очень сильно, чтобы не возбудить подозрений у солдат, которые то и дело попадались ему на улице в этот субботний день. Рысцой за ним следовал писарь, довольный тем, что его миссия окончена и пусть теперь начальство само расхлебывает. Время от времени унтер-офицер оборачивался к нему и говорил одно и то же:
— Черт бы побрал эту заразу вонючую!
Подойдя к казарме, унтер-офицер с облегчением вздохнул, увидев, что во дворе никого нет. «Если не знать, то и не догадаешься», — подумал он.