Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза слипались.
Какие-то секунды он видел ещё в кромешной тьме Понте-Веккио, заваленный до неба жонкилиями, анемонами, видел, поёживаясь от холодного ветра, Большой канал, длинную чёрную лодку с грациозным гребцом на корме и тучного бородатого Аретино в ней…
* * *Утром Соня садилась за машинку и стучала, стучала, быстро, дробно, как автомат или пулемёт, не глядя, била по клавишам, быстро-быстро, тоже не глядя и как бы с досадой на неизбежное замедление стрельбы, перекладывала писчие листки чёрной блестящей липкой копиркой, машинально ударив сложенные вместе листки о стол, ловко вставляла в щелевидный паз пухленькую стопочку листков, прижимала её рычажком к матовому чёрному валу и вновь стучала, стучала, то лихорадочно-весело, как пианистка, играющая бравурный марш, то с угнетающей монотонностью, которую аритмично прерывало лишь резкое, с металлическим воем-скрежетом отбрасывание до упора каретки; контора «Укргаз» исправно плодила бумаги – у Сони было много работы.
Таблицы, технологические карты и пояснения к ним, бесконечные спецификации механизмов насосных станций, деталей компрессоров, газовых труб; стрельба дробными очередями и дрожь машинки сливались в гул.
Пожалуй, даже не в гул, а…
– Какая-то канонада! – жаловалась соседка по лестнице, преподавательница немецкого языка, мама Сабины, болезненного вида, нервическая дама с вьющимися, жидкими, будто небрежно, с просветами, приклеенными к черепу тёмными волосами, грустными большими глазами и узкими сизыми губами. – То пулемёт строчит, то накрывает вдруг тяжёлая артиллерия, бах, бах, – муж соседки, видный теоретик-коминтерновец, бежал с семьёй из Вены за несколько дней до гитлеровской оккупации Австрии, его жену-галичанку с новорожденной дочерью в НКВД пощадили, а сам он, конечно, угодил в советский лагерь, где вскоре и был расстрелян; оружейные аналогии при звуковых характеристиках Сониной трудовой деятельности в устах вдовы были как нельзя более кстати.
– Да, – неожиданно, как если бы что-то сверхважное вспоминала, оборачивалась Соня, она, не глядя, заправляла в машинку новую порцию листков, – ты бы сумел несколькими словами описать… Львов?
Так, сразу, найти единственные слова?
– Внутренне сильный, энергичный… напряжённый и упругий… тёплый, действительно, тёплый… и уютный.
– Такое, наверное, о многих естественных городах можно было бы сказать. Но чем же обусловлены такие свойства? – тронула стеклянной пробкой щёки, поставила флакончик с духами на стол, рядом с машинкой.
– Возможно, это не главное, но в первый же день бросилось в глаза, что львовские улицы редко пересекаются под прямыми углами. Даже те прямые углы, что есть, почему-то какие-то незаметные, будто бы не совсем прямые; и все улицы очень разные, не похожие вовсе одна на другую, широкая и прямая улица может быть в двух шагах от узенькой, кривой… Да, ещё: перекрёстки в центре какие-то мускулистые.
– Мускулистые? Не обращала внимания… Ты – наблюдательный; тебе достаёт внешнего впечатления, чтобы прочувствовать город?
Пожал плечами.
– Не забыл, я как-то говорила тебе про 1527 год, про разгром и разграбление наёмниками-германцами Рима? Так в тот же самый год, 1527‑й, случился страшный пожар во Львове, весь центр выгорел. И – не было бы счастья, да несчастье помогло, причём не одно несчастье, сразу два: два трагических, но мистически совпавших события Львову пошли на пользу. Начался исход из Рима, в числе сбежавших были и архитекторы, многие из них начали наново отстраивать Львов, видел на площади Рынок «Чёрную каменицу»? – пристально посмотрела. – И львовское барокко высочайшим своим качеством обязано… – не отводила взгляда: – Тебя, по-моему, не очень занимает история – кто, где, когда, почему и прочие словеса; тебе хватает пищи для глаз? Тебе интереснее самому, на свой страх и риск, разгадывать каменные тайны, да? Ты просто прилип к трамвайному окну, когда мы проезжали мимо Святого Юра.
– Пожалуй, да.
– И как ты сам себе это объясняешь?
– Если картина бывает умней художника, то почему бы собору ли, костёлу не быть умней архитектора?
– Допустим.
– Если это действительно так, остаётся выяснить, что такое каменный ум, превосходящий ум архитектора.
– Ну и… – Соня уже смотрела на него с задором и интересом; о, он вынудил Соню прервать работу, она чиркнула спичкой, принялась раскуривать папиросу.
– Мне кажется, что каменный ум – это, собственно, и есть каменная тайна, прячущаяся на изнанке видимого.
– На изнанке?
– Если есть изнанка у камня. Собор или костёл знают-понимают о себе то, что не по нашим умишкам; знают-понимают, но – многозначительно молчат, как бы укрывают свои знания за видимостью… И что бы нам ни рассказывал словами, рисунками и чертежами архитектор, тот же архитектор Святого Юра, о глубинах и высотах своего замысла, он сам ведь не знает собственной внутренней программы, которую, бессознательно впечатывая её в камни-пространства, передаёт своему творению, и поэтому его рассказ содержал бы лишь крупицы того, что мы так хотим, но никак не можем постичь.
– Ты произнёс «камни-пространства» слитно…
– Как камни с пространствами разделить?
– Не разделить? Умно, мне такое не приходило в голову. Но как взаимную нерасторжимость и взаимодействие камней с пространствами представить себе?
– Допустим, есть каменные тела и есть воздушные тела, но живут они не по-отдельности, а в слитном единстве; каменные тела, которые доступны нашему взгляду и которые мы поэтому привычно называем архитектурой, по сути являются лишь частью её: сами по себе они мертвы, только в единстве с пространствами оживают, а само это живое единство и становится всей архитектурой; каменные тела ведь делают и воздушные тела видимыми, выявляют их контуры. Это как если бы человеческое тело могло бы сделать зримой и душу.
– Умно. Но тогда, по аналогии с пространствами, омывающими камни, и душа должна была бы располагаться снаружи…
– А мы ведь не знаем точно, где душа располагается. Разве для души внешнее и внутреннее как-то могут быть разграничены?
– Умно!
– Каменные тела и воздушные тела недвижимы, слитны, но поскольку город живёт, они будто бы непрерывно толкаются.
– И, толкаясь, чего же они, и каменные тела, и воздушные, так желают заполучить? Им не хватает места под солнцем?
– Им, одушевлённым, как кажется мне, постоянно не хватает символики, и только толкаясь, будто бы толкаясь, они даже при внешней совместной неизменности своей накапливают в себе символику – то, что мы хотим в них разгадать.
– Хотим?
– Не отдаём себе в этом отчёта, но хотим: поэтому-то и смотрим.
– Вот ты смотришь, напряжённо всматриваешься, и что же хочешь ты прежде всего увидеть?
– Тайное устройство композиции. Такое внутреннее устройство задаёт выразительную суть картины, скульптуры, дома или городского пространства.
– Тайное устройство?
– В каждой композиции – поэтому, собственно, композицию и удаётся опознать-воспринять – есть, чувствую я, какие-то внутренние конструктивные линии, на которых она держится…
– Линии?
– Ты ссылалась на Леонардо, считавшего, что за идеи в картине отвечает рисунок, то есть комплекс видимых линий, так?
– Так, продолжай.
– Но особый рисунок, отвечающий за идеи, есть внутри любой, даже внешне бесформенной, чисто цветовой, композиции. Благодаря такому внутреннему рисунку сама композиция, сама по себе, становится идеей.
– Интересно!
– Правда, внутри композиции есть какие-то линии, образующие какой-то прозрачный смысловой каркас, который удерживает саму композицию от распада; его только надо увидеть.
– Умно! Но погоди, тут что-то неладно. Мы сейчас с тобой задеваем что-то огромное, возможно, что-то, что человеку с его, как ты сказал, умишком действительно не дано осмыслить… Ты, прошу прощения, мнишь себя сверхчеловеком? Никому не по умишку, а ты – осмыслишь?
– Попытаюсь.
– Когда тебя потянуло в дебри?
– Наверное, тогда, – рассмеялся, – когда меня водила за ручку гулять Анюта.
– Анюта?
– Она часто твердила, смешивая, по-моему, цитаты из Пушкина и Достоевского: надо мыслить и страдать, страдать, страдать; чтобы чего-то важного достигнуть в понимании мира, – говорила, – надо, настрадавшись, обязательно желать невозможного и во имя такого желания рисковать, не бояться заранее того, что замах будет на рубль, а удар получится – на копейку.
– Анюта была максималисткой. Ты готов будешь рисковать? Не побоишься истратить на напрасные страдания годы?
Пожал плечами.
– Ну и… – не иначе как не терпелось ей окончательно решить – будет он пустышкой или не будет? Соня не скрывала: ей интересен был ход его мыслей, такой неожиданный, не по годам сложный; поверх расслаивавшейся стопки листков, торчавшей из пишмашинки – в шести экземплярах она печатала, – всё ещё смотрела ему в глаза, смотрела испытующе-строго, словно принимала экзамен.