Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действительно, что могло быть сложнее и выше, сложнее и глубже, сложнее и утончённей?
Уникальный, на грани безумия и будто бы специально для него, Юры Германтова, предназначенный эксперимент! Он погружался в литературу, сложную, многомерную, но воздушную литературу, из которой изначально изымалось вербальное сообщение; не понимая языка-сообщения, он сразу и фантастично проникал в сердцевинную суть искусства, в тайную суть, а проникнув, и сам проникался и переполнялся тайной, исторгавшей уже из сердца его волнение.
Опережающее годы развитие… Опережающие логическое мышление «внутренние суждения»; развитие, стимулированное непониманием.
К пониманию – через сплошное радостное, как ожидание чуда, непонимание? Он понимал лишь, что его опутывала тончайшая паутина неясных смыслов; значение того, что читала Соня, уж точно было темно ль, ничтожно, но какое волнение он испытывал! Разбираясь в своих ощущениях, он вспоминал и волнение, вызванное подъёмом или спуском по вокзальным лестницам, непрестанным изменением пространственных ракурсов…
Но вдруг доходил до него смысл отдельных слов, взблескивали даже осколки фраз, и вдруг, пытаясь осколки склеить, представить себе церковь в Комбре – без всякой кажущейся связи, – вспоминал он ещё и про башни Шартрского собора, когда-то давным-давно торчавшие из просвеченного солнцем утреннего тумана… И от сближений этих включалось воображение, мир расширялся.
Особый орган восприятия, родившись, рос и развивался в нём? Не тогда ли исподволь учился он различать тонкости, схватывать одним взглядом целое?
Сонины уроки французского приоткрыли ему дверь в энциклопедию смыслов, чувств, он будто бы попал в бесконечную галерею типов. И вот уж действительно – никаких скидок на возраст! Уроки сводились к спонтанному самообучению звуками, как если бы его, не умевшего плавать, бросили в воду, сразу на глубину.
Он не знал, не понимал языка, а она читала, не принимая во внимание немаловажный факт непонимания, читала и всё тут, как если бы читала вслух для себя, да так увлечённо, что не могла от чтения оторваться. Сначала он, естественно, не понимал ни слова, но ловил себя на странном ощущении, что и помимо него, без специальных усилий его ума, звуки переводятся в смыслы; ему от непонимания ни общих, ни конкретных смыслов того, что ему читали, не становилось скучно, как бывало, когда безуспешно пыталась ему по-немецки или по-английски читать Анюта. Более того, Сонино французское чтение хотелось слушать и слышать, с нараставшим, всё больше возбуждающим интересом; через пару недель ему уже мнилось, что что-то он понимает, что-то, что обращено к нему, как если бы Пруст осведомлён был об именно его, Германтова, появлении на этом свете… Соня вечер за вечером читала, откашливалась и читала, читала и вдруг – редчайший случай! – что-то приглушённым голосом объясняла по-русски: есть люди, общественная роль которых состоит главным образом в том, чтобы все о них говорили… Или, безотносительно к тому, что читала она сейчас, неожиданно выхватывала Юру из нирваны французских звуков, произносила по-русски запомнившуюся ей сентенцию: благодаря искусству вместо одного мира мы видим множество миров, и сколько было самобытных художников, столько в нашем распоряжении миров; но всё, всё, никаких больше отступлений… Она читала уже о необъяснимо запутанных и фантастичных в своей запутанности любовно-психологических отношениях Свана с Одеттой, а он мечтал их, и лица, и отношения, увидеть, как можно увидеть жизнь живых людей, их, Свана и Одетту де Креси, «когда она беспорядочно перемешивала поцелуи и страстные восклицания, составлявшие такой резкий контраст с её обычной холодностью». Он слушал Сонино чтение и что-то додумывал-дорисовывал, что-то упорно пытался дофантазировать и мечтал увидеть лица, одежды, гостиную Одетты, где она принимала Свана, слушал, слушал – уникальный способ обучения языку: погружение в звучащий сон, точнее, глубокое одновременное погружение в разнообразные сны, опасные и сладкие, такое влекущее смертельным ли риском, эротическими грёзами; погружение и – внушение?
Полно, учил ли хоть кто-нибудь так иностранный язык?
Да и бывает ли внушение языка?
Бывает, бывает! Именно так – ему внушался язык!
И минуты этого интенсивного внушения шли за часы, дни, если не за месяцы и даже – годы нормальных занятий.
– Кто выучил вас такому прекрасному французскому языку? – спросили как-то Германтова в Париже.
– Пруст, – не раздумывая, ответил.
– Нет, серьёзно, какую французскую книжку в детстве вам прочли первой?
– Роман Пруста «В сторону Свана», ей-богу.
– Вы большой оригинал и шутник, профессор… – как можно было ему поверить?
Он, однако, говорил чистую правду – тогда, в детстве, действительно он подцепил вирус, заразился французским языком.
А бывает ли сам по себе, оторванный от сообщения, язык? Озвученный Сониным голосом неисчерпаемый в фонетических, грамматических и синтаксических нюансах язык Пруста отформовывал тогда юного Германтова; мысли, не отделимые от чувств, реальные картины – от душевных состояний, изображения – от слов; всё – вместе. Цветники, солнечные зонтики дам, оборки на платьях, экипажи, лорнеты, монокли, манишки, трости, цилиндры персонифицировали для Германтова весь непредставимый, с пьянящей атмосферой своей, Париж и сливались в живой и подвижный городской фон. Но тогда, внимая Соне, Германтов воспринимал прозу Пруста, наверное, лишь с той степенью конкретности, с какой начинают воспринимать оркестровую музыку как композицию из многих звуков: шестое чувство внимало лишь фонетике прозы, улавливая гармонию в потоке абстрактных звуков-созвучий. Слухом одним, не включая логики, он отзывался на колебания напористых и обволакивающих звуков, но его охватывало волнение, как если бы близилось понимание услышанного, да и разве Соня не заражала его своими реакциями? Она, чувствовал, наслаждалась самим процессом чтения, чудесно преображавшимся в дорогую ей музыку ушедшей жизни, она, вслед за Прустом, возрождала её. Казалось, улыбалась – читала про тётю Леонию? – или по губам пробегала едкая усмешка – читала про вечера у Вердюренов, про умозаключения и шуточки туповатого доктора Котара? – хотя подсвеченное снизу желтоватым светом лицо её почти не меняло выражения, только голос её после каждого откашливания играл, как у человека-оркестра; какая гамма носовых звуков – порой казалось, что Соню донимал насморк; а глуховатые хрипы? А грассирование? То резкая, как воронье кар-р-р, картавость, то плавная, нежная, с едва улавливаемым в потоке вибраций «р»… А как она произносила-выдыхала слова, пусть и знакомые уже, ставшие давно русскими – с каким счастливым удивлением он вдруг, услышав, понял – «вуаль»… Но это было ещё медленное продвижение во тьме, на ощупь, с множеством случайных касаний, но таких волнующих; он будто бы не звуков касался ухом, а неожиданно рукой касался женской груди. Он тогда бы не смог поверить, что и сам вскоре станет носителем всех этих чудесных звуков, порождающих столько чувственных ощущений, волнений; потом, потом он будет – причём охотно! – штудировать под надзором Клавдии Викторовны, ленинградской, жившей в двух шагах от Германтова, на Социалистической улице, старушки, питомицы Смольного института, с которой спишется предусмотрительно Соня, французскую грамматику и, обучаясь самостоятельному чтению и письму, читать, к примеру, сказки Перро. Да, от сложного – к простому, именно так: прослушав в Сонином исполнении несколько романов Пруста, он самостоятельно осваивал сказку про Кота в сапогах; потом выяснится, что он исключительно способен к языку, он будет всё схватывать на лету, быстро и прочно запоминать, но разве пробуждение способностей не станет всего-то закономерным следствием начального внушающего звучания? Да, это и впрямь получился уникальный эксперимент! Уже в рассказах Анюты – в отвлечённо-увлекательных, смешивающих высокие и низкие жанры, но, несомненно, воспитательных по скрытому посылу рассказах о себе и умных книгах, о своих реальных и на ходу, на бульваре, нафантазированных впечатлениях-приключениях – он внимал прежде всего мелодии слов, которые худо-бедно понимал, хотя и не все понимал, далеко не все, но – как-никак произносились Анютой слова родного для него русского языка, а то, что читала ему перед сном Соня…
Как это было, как это было тогда, во Львове? – пытался воссоздать минувшее Германтов и, ворочаясь сейчас в своей постели, зарывался лицом в перья и пух той подушки, ощущал прохладу хрустящей той простыни…
И – вдыхал дым с примесью «Сирени», слушал далёкий кашель.
Ну да, в образе Сони чудно, но при этом естественно, сопрягались проза Пруста, сотканная из тончайших нюансов, проза как потерянный рай, и страдальчески-яростная живопись Тинторетто как изнанка светлых образов рая, пугающе-грубая изнанка, извержение тёмных – чёрно-коричнево-жёлтых – энергий.