Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрел на Григория и медленно узнавал его заново — так изменилось его лицо: покрылось глубокими, как шрамы, морщинами, а глаза стали выпуклыми, и зрачки были печально-нежными. Я знал, что Григория оперировали и вынули над самым сердцем осколок. («Ура!!! — писал он мне в одном из писем во Владивосток. — Мой враг лежит теперь на столе в коробочке из-под часов. Двадцать граммов смерти».) Знал и то, что ему словом и делом, материально помогал в ту, вероятно, очень трудную для него пору Олесь Гончар.
Но не знал, что операций было три, из них две неудачные, потому что врачи не смогли добраться до осколка, и образовался только свищ на спине — рана, которая не зажила до конца жизни Григория, так и оставшись под бинтами. На другой день, уже в Каменке, он показал мне ее. «Иди посмотри, Грицуня!» — крикнул он из спальни, где Олена Федотовна, жена, делала ему перевязку. Поднял майку, стоя ко мне спиной, и тотчас ее опустил. Я успел лишь увидеть синие шрамы, их было много, и между ними маленькую ранку.
Ночевали мы в ту львовскую ночь на квартире товарища Григория, который любезно оставил для нас ключи у соседки, а сам отправился к знакомым, чтобы не мешать нам. Мы проговорили до самого утра. Григорий уложил меня отдыхать на диван, а сам стоял на коленях возле меня и читал свои стихи:
Мы спали із ним у окопі однім,
Ми мріяли з ним про покинутий дім,
Цигарку курили удвох пополам
І разом дивилися в очі смертям.
В атаках страшних, що не бачаться в сні,
Назустріч ішли двадцять третій весні.
І нам, що в атаках зуміли дружить,
Вмирать не хотілось, хотілося жить.
…………………………………………
Я ніч пам’ятаю. Ми брали село.
Всього нас дванадцять у темінь пішло.
Здригалась земля і гуділа в огні…
Чи страшно було чи не страшно мені,
А тільки я в серці своєму зберіг —
Товариш в селі біля типу приліг,
Підповз я до нього — рухнутись не зміг,
Лежить мій товариш, товариш без ніг…
І, може, тому, що не зовсім пора,
Лежить тільки стогне, лежить, не вмира…
І тихо, як жалоба, сіється сніг…
— Дострель мене, — каже. — Ну, як я без ніг…
Я взяв його и тихо поніс між пожарищ,
А губи шептали: — Товариш, товариш…
Он сам был «товарищем», которого после последнего ранения вынес на себе какой-то балтийский моряк в прошлом, а затем партизан. Восемь километров нес и вынес. Где сейчас тот Костя-моряк и знает ли, может ли знать, как часто вспоминал его Григорий?.. Снаряд разорвался у него за спиной, и в глазах возник лишь красный всполох, уши резанул крик — и все покатилось в черную яму беспамятства. Потом был госпиталь, палата безнадежных, откуда выносили уже навсегда. Ему привиделось, что он лежит на спине в нудно-горячем болоте, и оно сосет, сосет его спину и медленно втягивает в себя. Он закричал. Ворочался в окровавленной постели и кричал, но в палату никто не заходил: все, мол, кричат, потом затихают. Он стал ругаться страшнейшими словами, и тогда вошел врач… Вскоре его перенесли в палату для живых… Но тот болотный сон-бред еще долгие годы мучил его, заставлял отворачиваться от черного цвета и ям.
На другой день мы побывали в «Жовтене» и двинулись на Каменку-Бугскую. Автобуса не оказалось, поэтому забрались в кузов грузовика. Август тогда выпал холодный, по-западному влажный, листья на деревьях казались мне более темными, чем у нас на Полтавщине. Мы мерзли, жались друг к другу и укрывали — я его короткой полой бушлата, он меня стареньким, заштопанным в нескольких местах макинтошем…
В Каменке пришлось вместе пробыть недолго: Григорию нужно было ехать на работу в журнал, мне — торопиться в Донбасс в школу, потому что учебный год уже начался.
Вскоре я получил на адрес дяди письмо, в котором впервые упоминалось о работе над «Водоворотом»:
«…Мне интересно, Грицуня, вот что. Возьми ты, пожалуйста, и заведи такой блокнот и записывай буквально все, что будет говорить наш славный Филимон Васильевич. Особенно то, что касается хроники Шпловки. Все, что он скажет. Потому что это, брат, золотая пыльца, самоцветы народного юмора, на который наше поколение уже не способно. Только делай это так, чтобы он не замечал, иначе ему будет неловко и, может, неприятно. С умом делай, а не в лоб. А потом все эти записи мне переправишь. Фиксируй отдельные меткие, интересные словечки, на которые так богата его речь. Ибо задумал я, брат, писать про Шиловку или повесть, или романягу целый. Это пока лишь тебе признаюсь…»
Известно, что Григорий начал писать еще до войны. А читатели узнали его и. осмелюсь сказать, полюбили или оценили только после появления первой части «Водоворота».
Дело тут не только в том, что Тютюнник не мог себя найти — хотя за работой и операциями и это нелегко было сделать. Дело в том, что то, чем болела его душа, та его «главная книга», которая часто остается так и ненаписанной, не укладывалась в «модную схемку». «Водоворот» — это не сюжетик, а целый народ, целая эпоха! Товарищи Григория потом удивлялись, как быстро он вырос на их глазах, но