Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего не боялся он, доверяя своей тетрадке неразрешимую понятийную драму видения.
Не боялся и – писал, писал для всего одного, ещё не родившегося читателя, потом не побоялся, что читатель этот, племянничек, зевнёт, листая… Своевременно попала к Соснину дядина тетрадка! Ещё лет десять тому и впрямь бы лишь небрежно перелистал, теперь – пробирало.
хм-м, любопытно (вернулся к начальным страницам дневника)Окраина Помпеи, глубокий раскоп – всего две формы, два цвета. Серая пористая стена из пемзы и огромные, вросшие в стену, рыжие амфоры.
И – дальше:
Неаполь, солнце, песни, море, грязь и горы мусора, вдруг – неожиданность, близ центральной площади, у бокового входа в королевский дворец.
Вдруг среди пальм – пара коней Клодта, водружённых на пъедесталы, которые слева и справа фланкируют ажурные металлические ворота. Не сбежали ли они с Аничкова моста? – забеспокоился я, но мне напомнили о даре Николая 1 неаполитанцам…
хм-м, допустим, допустим (без даты, очевидно, в Милане)Голоса у здешних певцов божественные, только от этого пыльная помпезность оперы досаждает ещё сильнее.
Блуждание между условностью театра, усугубляемой пением реплик, монологов, и – назойливой тягой к жизнеподобию страстей и декораций всё раздражительнее оборачиваются бутафорией; опера, живущая ею, её же и стыдится, силясь выдавать нагромождение подделок за истинное величие.
в компании святыхТрапезная монастыря закрыта, «Тайную вечерю» не посмотреть; над безнадёжно отсыревшей, растрескавшейся и осыпавшейся фреской пытаются всё же колдовать спасители-реставраторы. Какой-то злой рок, Леонардо не везло с настенными росписями.
Так, дальше.
Карабкался по лестницам, с галереи на галерею, пока не выбрался на свет Божий.
Задышав полной грудью, прогуливался по крыше Миланского собора. Столпотворение мастеровито изваянных, словно просвеченных солнцем статуй; великолепная затея – под присмотром химер вознести их всех вместе.
На променаде небожителей я ловился на желании, приподымая шляпу, раскланиваться с узнаваемыми святыми. С перенаселённого – высокого, безоблачного – неба я не без превосходства поглядывал вниз, на беззащитный муравейник, мрачную скученность громоздких домов.
И – головокружительный прыжок с Миланского собора в окаянное время.
…1920 года
Глад и мор, холод. Как ни стараюсь, не могу различить и слабого просвета на горизонте.
Каюсь, не малая вина за беду, взломавшую мир, лежит на канувшей эпохе пряной вянувшей красоты – мы были опьянены! Игра масок заменяла нам жизнь, а многосложность, изощрённость искусства, артистизм исполнителей между тем становились невыносимы. Незабываемые сцены перед глазами. Вечер у Акима и Иды, неземная пластика её движений, жестов и поз, кажущаяся бестелесность. А вот утончённый, высокообразованный Мишенька за роялем, рюмка зелёного ликёра на чернолаковой крышке. Мишенькины пальцы, что клешни краба, бочком-бочком перебегают по клавишам, ко мне повёрнуто треугольно-уродливое, нарумяненное лицо с ранимым бесстыжим взглядом, подмазанными губами – медленно шевелясь, губы выпускают на волю чарующие звуки «Александрийских песен»…
…1922 года
Ходили с Соней и Евсейкой на набережную Васильевского острова провожать Франка. Соня также понадеялась найти среди отплывавших Лёву Карсавина, хотела привет передать Тамаре, но ни Франка, ни Карсавина мы так и не повидали, пришли чересчур поздно.
Жалкий пароходишко с пышнейшим именем – записал, чтобы не забыть: «Oberburger meister Haken»! Еле заметно, бесшумно отваливал чёрный борт. Махавшие фигурки на палубе – как призраки; ещё и на середину Невы не снесло, а будто безвозвратно границу пересекли. Память мою вспорол давним знаком беды другой чёрный пароход, старожил венецианской лагуны, – с серыми палубными тентами, чёрной наклонной трубой, из которой валил чёрный дым.
Столько отъездов, отплытий.
А меня что-то удерживает на этом гранитном бреге.
Соснин отлистал дневник назад, великодушно вернул Илью Марковича из холодного, голодного, опасного Петрограда в Рим, дабы тот продолжил свои записки.
Рим, 9 апреля 1914 года
Как много можно увидеть ночью, повернувшись лицом к стене: зелёный луг с тройственным белым пизанским чудом, куртины крепости и тёмные улочки Лукки, сиенская площадь за окнами палаццо Пубблико, опять Флоренция, красный купол в небе, почему-то – со всеми цветовыми нюансами – Гирландайо в Санта-Марие-Новелле.
Но – поверх видений – думалось совсем о другом; изнурительные споры – тот ли стиль перед нами, этот, подменяют предмет внимания, мысли, ускользая, хватаются за понятийные подпорки, а мы с пеной у рта обсуждаем их, этих подпорок, логическую прочность, устойчивость, ибо бессильны своими словами непосредственно передать и объяснить то, что видим.
Накануне отъезда из Петербурга читал Винеровскую, недавно переведённую на русский, «Историю стилей» – историю чётких схем и смен предпочтений, накладывающих рамки периодов на плавные перетекания формотворчества из эпохи в эпоху. Тирц её, историю ту, привычно нанизывающую на временную ось столетие за столетием, горячо оспаривал, по Тирцу подлинная новизна возникала, возникает, будет возникать внезапно и сразу. Кто прав?
Сегодня за утренним бритьём, словно не писал весь прошлый день, чтобы не растерять последние тосканские впечатления, а ночью так и не сумел сомкнуть глаз, я ощутил прилив свежести, у меня даже наклюнулась примирительная гипотеза, позволявшая мне иначе, чем принято, группировать и обобщать признаки стилей, хотя, по правде сказать, итальянское художественное многообразие делало заведомой глупостью попытку усмирить мыслью пластическую стихию; к тому же, вспоминал я, чёткие схемы, которые охотно принимают затем за стиль, – прибежища второсортных художников. И всё же! – охота пуще неволи. На манер психически-контрастных свойств личности я условно поделил стили на обращённые в себя, выплесками своих внутренних бурь нас покоряющие, и стили заведомо показные, обращённые прежде всего – вовне. К обращённым в себя, таинственным и спонтанным, я, естественно, отнёс готику, барокко, модерн, к обращённым во вне – стили «правильные», «нормативные», почитаемые за ясность и светоносность, – ренессанс, классицизм.
Симпатии мои незачем прятать.
Готика, барокко, модерн рождались мгновенно и будто из ничего, будто б на пустом месте. Разве барокко, – спрашиваю я себя, – не внезапная упоительная крамола? Разорванный фронтон чего стоит… Но за каждым из нежданных рождений случалось взросление-успокоение, зодчество вдохновенно пятилось к поруганным идеалам, верх брали подражательные инстинкты – преемственность провозглашалась ведущей художественной идеей, что и оборачивалось затем увражной одышкой и – новым рывком в неведомое.
Так было, когда в оглядке на античные образцы ренессансные фасады, закованные в ордерные доспехи, охраняли, но не сохранили вроде бы навечно присвоенную гармонию от посягательств времени.
Так стало с величавой оцепенелостью классицизма.
Так будет.
А намыленная физиономия подсказывала из зеркала – двор палаццо Фарнезе, замкнутый, внутренне напряжённый, это ли не сжатое обобщение, не образ обращённого в себя, чарующего, но чурающегося самоизоляции стиля? Заимствуя узнаваемые детали из ордерных архивов античности, ренессанса, но бунтарски играя их прихотливыми до фантастичности сопряжениями, барокко – в отличие от провозглашённых чистыми стилей – умножало энергию заразительной новизны, не зря зрелое барокко, вылетев из римского инкубатора, пленило Европу и – разумеется, под надзором неба – принялось ваять таинственнейший из городов – Санкт-Петербург.
……………………………………………………………………………………
Но – осторожнее! Как смешны воззрения-ярлыки: Сиена – город готики, Флоренция – ренессанса, Рим – барокко. Мысль, побарахтавшись, торопливо цепляется за удобные схемы, против которых – время. Будущее и вовсе – рискую я напророчить – за гибридизацией стилей, за формами-метисами, им не грозит застой крови. Рискую, ибо и орнамент ныне осуждают как преступление, славя кубистическую аскезу. Но это – утешаюсь – отвлекающая уловка времени, ему предстоит раньше ли, позже, но взять из накоплений зодчества всего понемногу, скорее даже – всего помногу.