Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Город горделиво служил придатком собора.
К собору льнули Рейн с безобразным железнодорожным мостом, вокзал. Дома, выбиваясь в лицевой ряд, тщились приблизиться, сжимали площадь. Попрошайки, корчившие скорбные лики; бюргеры, степенные пилигримы, бродячие актёры; пёстрый люд глазел, забавлялся, но и все те, кто торговали, жевали, паясничали, войдя вовнутрь, молитвенно шевелили губами у подножий исполинских, мышиного цвета, пилонов, что возносились в заоблачную высь нефа! Возведение этой легчайшей громадины, гласит предание, началось с промелька огненного контура на песке, который подвиг-таки оробелого – величие замысла?! – первостроителя к разбивке собора. Но образное озарение вдохновляло, вело, вселяло уверенность, а творили семь веков чудо безвестные мастера, терпеливо, год за годом, век за веком, подгонявшие камень к камню.
вспышки духа, вызванные неизлечимой болезнью верхаВ Италии художественные чудеса импульсивны, как её люди.
Их, бессчётные чудеса, со сказочной щедростью изукрасившие голенище итальянского сапожка, порождали мгновенные вспышки духа. И, продолжая вертеть головой, таращиться, так и не поняв, чем именно притягивает и волнует, сжимая и растягивая многоколонные свои дуги, фокусничающий с восприятием ансамбль, я вспоминаю, что итальянские удивления мои вовсе не сугубо пространственные, они равно относятся к чудесам зодчества, ваяния, живописи.
В Сикстинской капелле – я снова в Ватиканском музее, снова добываю для себя откровения, сверяя увиденное с прописями искусствоведов – сверхчеловеческая воля художника воплотилась в гигантской, дышащей божественной силой фреске. Чудом обернулось решение изощрённо-жестокой задачки папы Юлия 11 – расписать всего-навсего бочарный свод! Чудо притягивает, в капелле тесно, а сколькими демонами обжита она, наполненная пугающей и возвышающей разноголосицей. Пялю глаза, слышу многовековые выкрики, вопли, стоны. Что такое восприятие? Соприкосновение интуиций, порою разделённых столетиями? Все наблюдения и внутренние драмы мои свалены в кучу, из мыслей моих одна, выбравшаяся, назойливо возвращается – прожив несколько лет с водой и скудной едой на высоченных лесах, гениально расписав, в конце концов, свод, не намекал ли теперь нам Микеланджело, что и Создатель, одержимый великим замыслом, мучился на лесах в неудобной позе, пока выстраивал мироздание? Медленно обхожу настенные фрески, заказанные ещё Сикстом IV, чёрным, зловредным завистником Флоренции; озаботился величием и блеском Рима, призвал Боттичелли, Гирландайо, Пинтуриккио, Перуджино. Вдруг, здесь, я почувствовал в их живописи смущение и подавленность, словно их, первых художников своего славного века, их, заложивших традицию, понудили вслепую выписывать для неведомого им первого художника века будущего выгодный ему фон; они, ярчайшие, разные, смиренно сливались здесь в какого-то условного подсобного живописца. Каждому – своё. Великим тосканцам, умбрийцам не дано было ощутить мощь беспримерной композиции, которая появится после них, на своде, и ни за что не смогли бы они поверить, что их фрескам суждено послужить всего-то темноватым основанием для неё… кисти их послужили слепыми орудиями времени, готовившего нечто невероятное? Ведь на алтарном торце капеллы появится ещё Страшный Суд. Болит шея, но по-прежнему смотрю вверх, только вверх – думаю, превращая бочарный свод в нескончаемую анфиладу небесных арок, Микеланджело-скульптор мысленно вылепил и расположил в головокружительных ракурсах населявшие анфиладу фигуры, затем их раскрасил, задрапировал; всё объёмно, рельефно… виртуозная наглядность и простодушие исполинских, склеенных в протяжённое единство иллюстраций для детской библии. Да, – убеждаю я себя, – если наивные художники раскрашивали свои рисунки, то далёкий от наивности Микеланджело раскрасил свои гениальные, вылепленные фантазией скульптуры… на своде приняли новые позы ещё не родившиеся изваяния Дня и Ночи, Утра и Вечера? Или, напротив, живописные фигуры обрели беломраморную плоть при чудотворном их переносе с сикстинского свода в капеллы Медичи? Да, да, закольцованы концы и начала; верчу головой, не жалея шеи. Сошлись на трёх взаимно пересекавшихся поверхностях три разные по идеям-манерам, разнесённые по срокам исполнения росписи, соответственно и цельное впечатление моё складывается из трёх контрастных впечатлений, ибо я всё вижу одновременно. Темноватые, изобилующие узнаваемыми подробностями, но невольно обезличившиеся и слившиеся воедино фрески разных живописцев на продольных стенах, и – два разных, резко разных, будто бы спорящих друг с другом, Микеланджело: фантастически-наглядное Сотворение Мира в арочной анфиладе свода и на торцевой стене – Страшный Суд: сгустки разновеликих, увиденных с множества меняющихся точек зрения тел, святых и грешных, тонущих в синеве… сгустки тел, как узловато-мускулистые облака. Промелькнул внезапно в памяти Орвието, сине-голубой Синьорелли, его «Осуждённые» – сбитень утрированно-напряжённых обречённых фигур. Образ давно носился в воздухе? Возможно, вполне возможно. Однако здесь, на торцевой стене Сикстинской капеллы, образ тот своевременно разросся и как будто взорвался, выплеснув невероятную, грозящую невменяемостью художественную энергию – на ум, действительно, приходит мысль о конце искусства. Безоглядно-дерзкая, перемахнувшая через столетия усталой традиции живопись, хотя перед ней, вопреки наветам врагов Микеланджело и церковных наушников, падал на колени её заказчик-папа. Следуя книжным назиданиям, которые я хорошо помнил, мне надлежало выборочно сосредотачиваться на удачах изображения отдельных групп, сцен, на сопоставлениях религиозных и чисто живописных трактовок небесного сюжета, но для меня никакие важные частности в отрыве от целого уже не существовали, – чего доброго, я принялся бы отыскивать в частностях тех изъяны! – моё извращённое зрение охватывало всю роспись в целом, всю-всю… отдельные тела, группы тел для меня превращались в отдельные мазки возбуждённой кисти гиганта. И опять – всё вместе, всё, что сбоку, сверху, перед глазами; я передвигался внутри трёхмерной живописи. Сколько раз я обошёл капеллу? И вновь, как заведённый, я иду вдоль стены: Пинтуриккио и Перуджино, «Крещение Христа», затем – Боттичелли, Гирландайо. Темноватая тёплая колористика продольных стен-фресок; просветлённый тёпло-холодный колорит свода; и – синька, пробивающая алтарь-торец. Объёмность, рельефность и – бездонность холодной плоскостной бездны.
Разболелась голова, я запутался в словесах.
Небо – верх, но и у верха есть свой верх, свой низ.
Душно, благоговеющее столпотворение.
Даже гидам пристало здесь говорить вполголоса, даже гривастый гид-итальянец, Бруно, которого я заприметил ещё в одном из многоколенных переходов музея, в Сикстинской капелле усмирил темперамент; Бруно рассказывал своей пастве о каких-то тонкостях «Вручения ключей апостолу Петру». Опасаясь встречи и шумного бессмысленного общения, я отошёл подальше от фрески Перуджино. Услышал сбоку английский шёпот: «Сотворения…» на своде поразили Рафаэля, он, подражая, в церкви Санта-Мария-делла… изобразил похожих Сивилл-прорицательниц, а в другой церкви, в «Пророке Исайе»… Микеланджело обиделся…
Микеланджело, обидчивый и самолюбивый, одержимый художественной гордыней, рвался вверх, вверх – смешно, но не мог даже с тем примириться, что Геракл, поставленный у палаццо Веккио рядом с Давидом, был чуть-чуть выше Давида ростом, сколько издевательств излилось на несчастного Бандинелли; Микеланджело и за купол Святого Петра взялся, наверное, потому, что выше этого купола для него ничего не было и быть не могло на свете, расписывая же Сикстинскую капеллу, он писал – и на своде, и на торцевой стене – небо!
Не много ли впечатлений для одного прощального дня?
Когда я повторно, благо письменное разрешение, которое я предварительно получал, было на два визита, посетил палаццо Фарнезе, я опять ощутил во внутреннем дворе волшебную подъёмную силу, вспомнил сонетные признания Микеланджело: от низшего, земного, к высшим сферам влечёт меня мечта моя во сне.
скачок мыслиНаписал… и, думаю, прояснил для себя значение словечка «сразу», не зря его извертел на языке Тирц. Сразу – не синоним сжатого срока, но – итоговая, хотя и авансом оттиснутая божеская печать. Семьсот лет творения? Чепуха! Кёльнский собор возник сразу. Огненный образ пронзал-покорял века – не позволял покалечить форму, вёл к совершенству, которое, знал Всевышний, в своё время станет видимым для других.