Ночи и рассветы - Мицос Александропулос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он закрыл за собой дверь. По ступенькам поднимались две женщины. Космас обернулся и оказался прямо перед ними. «Добрый вечер!» Он поклонился и уступил им дорогу. Но одна из женщин вдруг вскрикнула и отшатнулась, спрятав лицо за высоким воротником.
Космас подошел к ней.
— Кто вы? Почему вы от меня прячетесь? Женщина прильнула к стене, втянула голову в плечи.
— Кто вы? Кто вы? — снова спросил Космас. Тогда она решительным движением опустила воротник.
— Пройти меня, Космас! Я верю, ты не причинишь мне зла.
Перед Космасом стояла незнакомая пожилая женщина. Теряясь в догадках, он вглядывался в ее черты и слушал, как рядом бормотала молитвы вторая женщина, ее подруга.
— Я не узнаю вас! — вынужден был признать Космас.
— Ничего удивительного.
Космас видел, с каким усилием к ней возвращались спокойствие и хладнокровие, как на ее лицо снова ложилась печать достоинства, словно румянец после мертвенной бледности, вызванной волнением. «Госпожа Георгия!» — мелькнула наконец догадка.
— Да, — услышал он ее голос, — госпожа Георгия. Голос прозвучал неохотно и устало, голос разбитого, несчастного человека, измученного своими страданиями и страданиями других. Никогда не испытывал Космас к этой женщине тех недобрых чувств, которые испытывал к ее мужу или сыну, и сейчас, увидев ее здесь, бездомную и измученную, проникся к ней глубоким сочувствием: она ни с кем не воевала, ни на кого не нападала, за что же ее бросили в этот водоворот войны и страданий? Госпожа Георгия глотала душившие ее слезы. Космас подал ей руку, усадил на ступеньку.
— Я видела тебя позавчера… Но что скрывать? Я не хотела, чтоб ты меня узнал. Я знаю, Джери и его друзья причинили тебе много горя…
Она подняла глаза, увидела пустой рукав его пиджака, застонала и снова заплакала.
— И ты много пережил, мой мальчик, и мы много пережили…
Она вынула черный платочек и вытерла глаза. Ее старое пальто, как видно, было с чужого плеча.
— Мужа моего больше нет в живых. Он не был таким дурным, как вы думаете, и Джери тоже не дурной, Космас. Все люди не дурные… Время сделало дикими и их, и вас…
— Где вы теперь живете, госпожа Георгия? Она снова застонала.
— Здесь, на алтаре. Нас человек пятьдесят. Все больные. Мы мерзнем, у нас нет ни крошки…
— Сегодня уже поздно, — сказал Космас, — но завтра мы непременно что-нибудь придумаем. А вы подождите меня здесь, госпожа Георгия, я скоро вернусь.
По просьбе Космаса госпожу Георгию и ее подругу, сестру какого-то полковника, поселил у себя дома один из юных бойцов «Леонида». На другое утро начали устраивать остальных. На это ушло много дней и много сил. История каждого из тех несчастных, что лежали на холодном каменном полу церкви, была глубоко драматична. Космас и не подозревал, что на том берегу тоже разыгрывались драмы. И это было очень горько — видеть, что, сам того не желая, причинил другим зло. Это очень горько, если ты никому не хочешь вреда, если жертвуешь собой ради других и эти другие вытесняют тебя из твоей жизни, из твоих мыслей, из твоей души… И ты тоже невольно обижаешь невинных, сеешь слезы, причиняешь боль…
Это была ответная мера, предпринятая после того, как англичане опустошили целые кварталы и увезли безоружных мирных жителей в страшные лагеря, разбросанные в песках Африки, между Египтом и Конго. «Необходимость самозащиты» — называли эту меру в коммюнике, «зло проклятого времени» — сказала госпожа Георгия. Старик офицер, которого Космас поднял с ледяного пола, проговорил со вздохом:
— Я, сынок, не держу на вас зла, хотя по отношению ко мне ваши поступили неблагодарно. В оккупацию я не раз оказывал подпольщикам финансовую поддержку. Но зла я не держу, я знаю, что такое война. Одно обидно — снова за нас распорядились чужестранцы. Опять нас поссорили и урвали себе кусок….
XVII
После многодневного ожидания однажды вечером пришел конец. Сначала — известие, что в одной из вилл Варкизы, километрах в тридцати от Афин, подписано соглашение. Потом — приказ Центрального комитета ЭЛАС и Генерального штаб, последний приказ по независимой дивизии «Астрас».
…Возле казарм, на самой верхней окраине города, огромной буквой «П» выстроились партизанские части. Знамя. Ряд выставленных вперед винтовок. Закат. Красное медлительное солнце спускается на белые вершины. На трибуне генерал, комиссар. Отзвучали трубы. Старый начальник штаба зачитывает прощальный приказ: «…Вооруженная борьба заканчивается. Пришел час сдать славное оружие. Начинается эпоха мирной борьбы… Дорогие друзья! Вы надежда нации!..» Потом парад, последний.
Оружие они сдадут после, сначала оформят какие-то технические детали, и приедут те, кто примет оружие, — представители правительства. Кадровых офицеров срочно вызывали на сборы. На другой день майор Вардис прощался со своими бойцами.
— Добрый путь, товарищ майор! — пожимали ему руку партизаны. — До свидания! Только гора с горой не встречаются!
— Горы, брат, тоже встречаются! — улыбался Вардис. — Но лучше не надо! Будьте здоровы, ребята!
Космас проводил его до ворот.
— А ты куда направишься? — спросил Вардис.
Этот простой вопрос смутил Космаса. Ему тоже нужно куда-то идти, как это он еще не подумал?
— Даже не знаю! — ответил он Вардису и почувствовал, как сжимается у него сердце: завтра или послезавтра он останется один-одинешенек.
— Считай, что у тебя есть дом на Панкрати. Держи адрес. Если я куда уеду, жена и сын будут знать. Открывай дверь, как к себе домой. А теперь иди сюда…
Они пожали руки, поцеловались крест-накрест, по-партизански. И Космас побрел по грязным пустынным улочкам Астипалеи. Ему хотелось побыть одному. Он думал о вчерашнем параде, о прощальных приветствиях: «Будь здоров!» и «Желаю удачи!», которые все чаще слышались среди партизан, о скорой сдаче оружия, — все это означало конец славной борьбы, так и было написано в приказе. Но все это имело и другой смысл, все это подводило горький итог: большая мечта ускользнула у них из самых рук. «Мы не удержали ее, и она закатилась, как ясный день теряется в смутных красках заката, — подумал Космас, но сразу же нашел в своем сравнении изъян, тот самый изъян, которым страдают все сравнения, — неточность. — Ясный день так или иначе кончится, его не удержишь, но то, что мы добыли ценой крови, надо было удержать. Так много пролито крови…»
На пустынных улочках, среди жалких домишек и развалюх, такие мысли особенно щемили сердце. Космас понимал, что его суждения не совсем объективны: ему, видно, не удавалось зажать в кулак свою боль и не давать ей воли, чтобы не затемняла ему глаза, чтобы не заслоняла от него мир. «Я, конечно, преувеличиваю, размышлял Космас. — И, в конце концов, сегодня не только кончается одна история, но и начинается другая». Домики редели. Грязная дорога с глубокими колеями, со следами копыт и ног, залитыми мутной, желтой водой, уводила его на пустынный холмик. Городок теснился внизу — красноватые облезшие крыши, выцветшая мозаика, прячущаяся за деревьями, частью зелеными, частью голыми, за миндальными садами, которые уже цвели. «Сумасшедший миндаль, отчего ты расцвел в январе?» — вспомнил Космас строчку из песни, как вспоминаем мы что-то знакомое, перекликающееся с нашей судьбой. Только теперь Космас заметил, насколько похожа Астипалея на его родной городок там, на юге, в Пелопоннесе. Он тоже лежал в долине, чуть пониже предгорья, среди деревьев и садов, полей и оливковых плантаций. И здесь, и там богатый край и бедные люди. Несколько крепких хозяев живут в больших домах, они в первых рядах, праздничные и довольные, как знаменосцы, а за ними влачит грехи безгрешных дедов и прадедов беднота. Это еле плетущиеся солдаты с подгибающимися ногами, худосочные, в чирьях и лишаях, в рваных мундирах с тусклыми пуговицами. Расторопный командир ловко прикрывает их от чужих взоров шеренгой подтянутых, видных здоровяков, чтобы не портить вид своей части. Так жили на родине у Космаса, так жили и здесь, в Астипалее. Космас смотрит на эти лачуги, на сырцовые кирпичи, на черные от дыма соломенные крыши, на босоногих ребятишек в чужих обносках, которые вяло и без интереса, словно старики, расходуют свои крохотные силенки, меся грязь. «И здесь то же самое, — размышлял Космас. — Везде то же самое…»
Он остановился возле одного двора, отгороженного агавой. Из глубины долетал тяжелый запах, пахло конюшней и хлевом. Козочка с тощим, сморщенным выменем услышала хлюпанье его ботинок и повернула к нему большие кроткие глаза и белые висюльки — сережки, такие же тощие и сморщенные, как соски ее вымени. От шеи у нее тянулась веревка, скрученная из ее же шерсти. Она блеяла тихо и протяжно, будто выплакивала безнадежные слезы. А чуть подальше барахтался в воде ее товарищ — мальчишка, он тоже заметил Космаса и смотрел на него, они смотрели друг на друга в щелочки между толстыми и колючими листьями агавы. Космас глядел на мальчика и не мог определить, сколько ему лет: может, пять, а может, десять. Просторная, с чужого плеча, одежда висела на его маленьком тельце, как на жердочке, а из штанин высовывались тонюсенькие, точно камышинки, ножки. Щеки его запали, глазницы резко обозначались, а глаза прятались где-то глубоко-глубоко, и вся голова была голой, шишковатой, крупной, точь-в-точь как у афинских ребятишек в голодную весну сорок второго года. Тогда все только начиналось… А разве теперь кончается?