Юность в Железнодольске - Николай Воронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он собрался лечь, отойдя подальше от дороги. Волокнистость тумана, занесенного сюда кратким ветром-зоревиком, пронимало сухое тепло земли. Вчерашней ночью, в горах, он поразился сухому теплу земли, да и сухому теплу черного воздуха. Усталый, брякнулся на склоне, не подстелив спальника, не надев шинели поверх вельветового, школьных времен, костюма. Так и уснул. Беспокоился во сне, что предутрие заставит забираться в спальник, ан ошибся: совсем не замерз, даже мурашки легкого озноба не осыпали впадину между лопатками. И эта ночь обещала быть сухой, теплой. Для степи, пожалуй, не удивительно, а вот для гор, где прорва родниковых ручьев, где каменистая почва и леса, притом с дремучими ельниками, — чудо!
В степи Вячеслав не лег. Постоял над мятликом, который, судя по узору, осыпал свои зернышки, подался боком-боком на оранжеватый, рябящий лоск озера. Повеселел от самооткрытия: и всегда-то тянет его к воде, где она есть, да что тянет — тащит, прет, как утенка.
Закатный угол озера находился отсюда километрах в трех. Само озеро было заслонено деревней. Как раз на самом острие угла впадала в озеро река Язевка. Что там течет река, легко было угадать по вихрастой стене ивняков. По ту сторону озера и реки, за поймой, вздулась гряда холмов, по-над которой, уходя вдаль, зубчатились горы. По эту сторону вдоль реки тянулся увал. За ним, как за естественной преградой, необходимой для защиты от разлива, в армейский Вячеславов срок построили котельню величиной чуть ли не с электростанцию, а близко к ней стеклянные, сказочной приятности парники. Котельню и парники Вячеслав обнаружил с перевала, когда ехали в горы. Теперь он видел лишь трубу котельни да витки дыма над ее жерлом.
Неожиданное соображение, чему он озадаченно изумился, повело Вячеслава на эту трубу, но, едва дошагал до подошвы увала, начал отбиваться к впадению Язевки в озеро, а потом вдоль куги, рогозников, тростника добрел до поляны, откуда перед вечером Паша Белый шел с козьей дойки, неся горшок, полный сливочно-кремового молока. Неподалеку от поляны проступали над отмелью тлеющие сизые мостки, сколоченные из досок и жердей. Подле мостков синела плоскодонка. Вячеслав сел в лодку на корму, чтобы дома Коняткиных оказались перед ним. Они были перед ним, но не рядом, как ему хотелось, и не открыто стоящие, а заслоняемые: дом Колькиного отца, Ивана Павловича, с лампочкой над чердачным лазом, чуть виднелся в зазоры меж стволами ракит с обпиленно-культяпыми толстыми ветками, а дом его деда полузаслоняли плетни, но и сквозь их плотную тальниковую вязь электричество доносило витражную яркость оконных звеньев, в которые были вставлены разноцветные стекла.
Надежно стало, отрадно от присутствия коняткинских домов, будто он, подобно Кольке, рос в них и словно бы по его желанию Паша Белый набрал звенья окон из стекла, которому летние радуги передали умытую мерцающую пестроту.
Под воздействием всего этого он еле сдержался, чтобы не отбросить стеснение и не пойти к Паше Белому. А сдержавшись, посетовал на свою какую-то ущемленную нерешительность, однако остался сидеть в плоскодонке.
Странно ему было, дивно! До сегодняшнего предвечерья для него почти не было этой деревни: проезжал ее улицей в горы, и всё. Не было — и вот он как приворожен. И не потому, что стих накатил. Нет, для его души это не момент приятной, но легковесной блажи. Вовсе, пожалуй, не было, и привалил поразительный мир. Влечет к нему, не перестанет влечь. Так, по крайней мере, сдается. А почему? Кто его знает? Создалась в сердце какая-то притягательность. Что-то уловил заветное, родное. А, наверно, это заслон от самого себя, лукавство с самим собой. Всему-то причиной — женщина, рвение к женщине, страшное, как бред во время тяжелой болезни. Да что бред?! Сумасшествие. Он согнулся, уткнувшись глазами в ладони. Два отражения в вязкой воде колыхались, скользя друг к дружке, совмещаясь, коверкаясь от накатывания зыби. В одном отражении угадывалось стремящееся лицо Тамары. Таким оно было, когда он с братишкой удирал от нее к лодочной станции. В другом отражении угадывалась Лёна по платью, сшитому из тонких цветастых платков, — биение, взвихривание оборки над высокой грудью.
Весь он был как бы втянут в глубину собственного воображения, поэтому и не понял, почему пошатнулся, но, когда плоскодонку качнуло сильней и он машинально встрепенулся и открыл глаза, понял, что созорничала какая-то девушка: держась за перила мостков, она давила ногой на борт плоскодонки. То, что он встрепенулся, заставило ее спрыгнуть с мостков и чуть-чуть отбежать от кромки берега. На фоне света деревни она смотрелась силуэтно, по сторожкому наклону ее фигурки было ясно, что, стоит ему пошевельнуться, она упорхнет к домам.
— Коля, не ты? — спросила напряженно. Ее зажатый острасткой грудной голос вдруг точно бы прорвал трепещущий вздох, готовый продолжиться кратким, отрадным смехом.
— Вы Колю ищете?
— Никого я на ищу. С наших мостков глянула — человек в лодке. Коля, конечно.
— Он что, в темноте к лодке спускается?
— Зачем вам это?
— Для души.
— Раз для души... Зачастую.
— На свидание?
— Одиночествует.
— Так и поверил.
— Спрашивать, а на ответ думать, как вам заблагорассудится. Зачем?
— Простите.
— Пожалуйста. Плохо, если вы себе тут же простите.
— Вот тебе на?!
— Кто строг к себе, тому надежно жить.
— Вы за снисходительность к другим и за строгость к себе?
— К чужим. И смотря по вине.
— Я не чужой.
— Все равно. С вас много не взыщешь.
Лёна неожиданно скользнула в темноту, и Вячеславу почудилось, будто она исчезла, как исчезают цыганки, умеющие о т в о д и т ь глаза, однако через несколько мгновений он услышал жамкающий хруст песка и увидел, что она уходит от него по узенькой полоске меж низким береговым отвесом и пленкой мелководья. Около соседних мостков она взяла ведро. По-скворчиному свистела дужка. Этот свист отдавался в его цинковой пустоте. С прихлюпом ведро погрузилось в озеро, щедро расплескалось на доски, потом, темнея около подола волнующегося платья Лёны, как собака, бегущая рядом, удалилось в переулок.
Все мы сходны в том, что для нас привлекательны те люди, которые проявляют к нам симпатию, доброжелательство, уважение, терпимость, поэтому мы досадуем, обижаемся, гневаемся на тех, кто, как мнится нам, умаляет наши достоинства, а то и мстим за это.
В том, как Лёна разговаривала с ним, Вячеславу представилось казусное недоверие, и он не был склонен винить ее за это (не она ведь молилась на него). Но так он расценивал отношение Лёны к себе, пока она не исчезла за плетнем, на углу которого стоял осокорь. После он ущемился и обвинил Лёну перед самим собой в склонности к предубеждению, да не к доверчиво-наивному, заранее восторженному, а разочарованно-жесткому, унижающему.
Он вылез из лодки, подался, распаляя свое недовольство, на дорогу, которая воспринималась отсюда, словно рубец между небом и землей. Моховые кочки, оказавшиеся на пути, смягчили его намерение. Он присел на одну из них, а вскоре, разувшись, распластал по зыбкому настилу спальный мешок, отваливаясь в нем, задернул «молнию».
Прежде чем смежить веки, он увидел небосклон с четырьмя яркими звездами, с детства он называл их граблями: три находились в одном ряду — зубья на граблях, а четвертая, находившаяся на той же линии, что и средняя, но поодаль от нее, на конце, что ли, невидимого черенка.
«Что я серьезничаю? — подумал Вячеслав. — Я живу! Надо мною звезды! Рядом Коняткины. А кругом такая красота! Ведь счастье же?! Сколько можно достичь! Сколько совершить!»
21
Разбудил Вячеслава низовой ветер. Знобкий, он, по впечатлению во сне, припаивался к его подбородку. Светало. Небо, без звезд, стальное, было бесстрастно чуждым. Рогозники шурхали. Привальная рябь шепелявила. За камышами посвистывали, сопели, гоготали казарки. Наверно, спорили: взлетать или еще малость отдохнуть. Там, где казарки митинговали, поверхность озера клокотала от боя крыльев.
Быстро скатал и увязал спальник. Перевалил увал.
Во всех парниках, кроме одного, не горело электричество, но, когда Вячеслав приникал белесым лбом к стеклянным стенкам, удавалось разглядеть в сумраке то помидорные заросли, то огуречные. Над этими овощными чащобами, подвешенные к трубчатым конструкциям, обозначились загадочные приборы, по виду схожие с кинокамерами.
В освещенном парнике двери были настежь. Оттуда выкатывался дух земли, каким бывает он солнечной весной над прогретым перегноем. После чащобных парников этот парник был свободный, глубокий, а так как в нем по бокам от дороги бугрился сажево-яркий чернозем, казалось, что стеклянным сооружением накрыли огромный кусок пашни.
Вячеслав пошел навстречу раннему пахарю, быстро по толстым узлам усов и по синим глазам узнал Пашу Белого. Обрадованный, ускорил шаг. Прежде чем поравняться с Пашей Белым, видел, как он останавливался отдышаться и опять сверху напирал на ручки плуга, не обычного — лемешного, а безотвального, с прямым ножом, который, похоже, предназначался для разрезания крупных комьев и для проведения борозды в насыпно́й почве.