«Посмотрим, кто кого переупрямит…» - Павел Нерлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прибыв без приглашения, я, когда она открыла дверь, начал ей представляться по-русски: “Извините, пожалуйста. Меня зовут Браун. Я приехал…” “Я знаю, – сухо прервала она меня по-английски. – Входите”. Она выглянула на лестничную площадку, чтобы убедиться, не заинтересовал ли мой визит какого-нибудь наблюдателя. Сарафанное радио работало с ошеломляющей скоростью. Я так никогда и не узнал или уже забыл, как именно она узнала обо мне или о том, что я собирался к ней прийти. Как бы то ни было, но в течение следующих месяцев я приходил к ней и сидел за кухонным столом с такой регулярностью, что она однажды сказала: “Ты ко мне как на работу ходишь”.
Нетерпеливость, с которой она остановила меня и махнула, чтобы я заходил, не говоря уже о настороженном осмотре коридора, была предвестием всего стиля наших отношений. Она всегда обращалась со мной с той слегка раздраженной добротой, с какой заботятся о не слишком блестящем внуке. Но я был тем, кого бог послал.
Что же касается осторожности, то тяжелая жизнь Надежды Яковлевны, непрерывные предательства наделили ее всеми правами на паранойю в любой сколь угодно тяжелой форме. А ее болезненную подозрительность следует понимать как признак ее умственного здоровья: более молодые друзья обычно упрекали ее за избыточную осторожность.
Для меня лично это стало наглядным уроком того, как советские граждане проживали свою повседневную жизнь в той темной ночи, где правили Сталин и его последователи. Прижав палец к губам, она писала на клочке бумаги то, что хотела сказать. А когда я прочитывал, рвала бумагу в клочки и смывала ее в унитазе.
Н. Я. допускала, что любые слова, которыми мы обменивались за кухонным столом, прослушивались и записывались. Через какое-то время я и сам начал чувствовать, что при наших беседах всё время присутствует кто-то третий, хотя я не представляю, что бедный подслушивающий мог бы понять из моего постоянного нащупывания связи между размером строки и ее значением. “Единственная наша надежда, – говорила она, забывая всю свою осторожность, – на то, что они так глупы”. Моей же единственной надеждой было только то, что подслушивающий заснул до того, как прозвучала эта фраза.
Официальная тема моего исследования для целей академического обмена была, как я уже говорил, “Проблемы перевода…” или что-то столь же невинное. Я предполагаю, что любой, кто хоть в малейшей степени интересовался мной или моей работой, знал, чем я собирался заниматься.
Скоро появился и молодой человек, очевидно, приставленный ко мне в роли осведомителя. Он немного говорил по-английски, и обоснованием того, почему он добивался общения со мной, служила необходимость помочь ему при переводе непристойностей в пьесе Олби “Кто боится Вирджинии Вульф?”[695]. Он многословно говорил о своем презрении к советскому правительству, интересовался, не нахожу ли я его привлекательным, проклинал правила, делавшие его нелегальным жителем в Москве, и т. д., и т. п. – и всё это для микрофона в стене. Когда я запросил разрешение на поездку в Воронеж (отказ), мой стукач выдал себя: он знал об этом запросе еще до того, как я упомянул о нем.
Эти заметки извлечены из глубины моей памяти. В Москве шестидесятых я не рисковал вести дневник (я этим занимался с беспощадной регулярностью в последовавшие десятилетия). Я не столько боялся открыть себя, сколько боялся подвести несчастных советских граждан, столь дружественных ко мне.
Для того чтобы быть в курсе того, чем была либеральная мысль в брежневский ледниковый период, мне не было большой нужды покидать квартиру Надежды Яковлевны. Ее кухонный стол был форумом для получения такого образования, какое не мог предоставить даже Гарвард.
Синявский и Даниэль только что прошли через свой процесс и отправились в лагерь. (Я еще встречусь с Синявским спустя годы в Париже.) Поэтому в высшей степени рискованным для Маши Синявской было показываться со всеми за одним кухонным столом, когда здесь же сидел классовый враг из Америки. Надежда Яковлевна отправила меня в другую комнату (их было всего две), но не прежде, чем я и Маша проговорили около получаса. Я потом привык к этой стратегической диспозиции. И я точно знал, что должна была чувствовать Тифозная Мэри[696].
Но иногда мы, Надежда Яковлевна и я, выходили в город. Она повезла меня знакомиться с Ильей Эренбургом, верным другом с первых дней. “Вы не слишком сердитесь на то, что я писал о вашей стране?” – спросил он. Я честно ответил, что нет. Секретарь Ильи Эренбурга[697] была гораздо более влиятельной, чем он сам: в действительности это она решала, с кем ему встречаться и с кем нет.
Надежда познакомила меня со своим братом, Евгением Яковлевичем Хазиным, и его женой. Было в высшей степени трогательно видеть ту нежность, на которую была способна Надя в по-настоящему домашней обстановке. Та жесткость подруги гангстера, которую она несла перед собой, как щит, при этом буквально таяла.
Самым внушительным посетителем, которого я встретил у нее за кухонным столом, был Варлам Шаламов. Человек, проведший десятилетия в лагерях и отнюдь не ослабленный этим опытом, он стал каким-то подобием искривленной сосны, закаленной в тихоокеанских штормах. Его руки прикасались к книгам и рукописям на столе, как какие-то доисторические существа, желающие догнать историю. Он приходил несколько раз в неделю. То, что я говорил по-русски, было для него чудом, как будто заговорил камень. Он отказывался поверить в то, что существовали и другие, подобные мне.
Одним из моих занятий за кухонным столом было чтение первой книги Надежды. В это время у нее не было названия. Позднее мне было суждено назвать ее по-английски Hope against Hope[698] (по причинам, о которых написано в моем предисловии к переводу Макса Хэйворда[699]).
Далее короткий рассказ о том, как рукопись попала на Запад. Надежда согласилась дать ее мне, чтобы я переправил ее в Соединенные Штаты. Конечно, я говорю об одной из существовавших тогда машинописных копий. Однажды я пришел так же, как обычно, но на самом деле с единственной целью – чтобы получить рукопись.
Меня сразу поразило странное настроение Н. Я. Она ошеломила меня, сказав, что передумала, что в конце концов она не хочет, чтобы я увез с собой ее воспоминания, и это заявление было сделано в тот момент, когда она передала мне книгу, завернутую в коричневую бумагу.
Не помню, что я ответил. Но я отлично помню тот внезапный поток русских непристойностей, который извергся с ее губ, когда она за локоть направила меня к двери. Она называла меня такими словами, которые я только смутно помнил из уроков мистера Гордона, специалиста по русским непристойностям армейской языковой школы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});