Вульгарность хризантем - Серж Чума
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солнце, совершая круговорот над чистилищем гор, озаряет, походя, страждущие души, примостившиеся на гребнях и жаждущие заглянуть в бездну. Горы — строительная площадка Града Божия, царство блаженных, «нищих духом» и богатых кензо, беснующихся в «горняшке» и сдуру прущихся вверх против кармы. А еще горы — пристанище мальчиков, писающих скопом, «на брудершафт» на всю матушку-Европу с высот Монблана и при этом насмехающихся над монбланами плоскостей равнинной культуры. Вершина — помост для эстетов, стирающих ноги в кровь по принципу «новый поход — новые ногти».
Безлунная ночь, сон на леднике.Сакэ уже не греетМою заблудшую душу.
После жесткого сопротивления гор «сверхпроводимость» равнины неприятно удивляет и поражает воображение. В тотальных равнинах, покрытых ватным одеялом облаков, путь альпиниста освещается отраженным светом «райских гор». Русского скалолаза узнаешь по кисло-сладкому запаху Родины и глазам, в которых азарт «русских горок» сменяет бесконечная грусть «ра-авни-ины», пестро размалеванной в бабье лето. Все в них — «агульная млявасць и абыякавасць да жыцця» и плоская как стол степь. Камень на груди и луковки куполов, вместо вершин, — осиновые да золотые. «О, Русская земле! Уже за шеломянемъ еси» — «О, Русская земля! Уже ты скрылась за холмом…»
Солнце карабкается по скале,Цветок приютился на гребне —Отчаянный поступок.
Стиль «кензо» — смешение инь и ян, вызов «прозе равнин», игра света и тени, нагромождение слов-камней, образов, эпитетов, метафор, парадоксов, русско-японских матерных штампов, хокку, неологизмов, словесных ассоциаций, веры в светлое прошлое и прочих литературных излишеств, вызывающих читательскую изжогу. Подобно японскому кутюрье, он воплощает силу духа и эстетику подъема.
Пляшут тени безымянных гор,Призрак вершины бередит душу.Япона мать! Конец сезона?
Пожалуй, так и есть. Скалы, хранящие тепло наших душ, ежатся под первыми хлопьями снега и погружаются в сон до наступления времен кензо, когда «горы будут скакать как овцы и холмы будут прыгать как агнцы, насытившиеся молоком».
ПУТЬ ДИОНИСА
Очевидно, Мусей считает, что самая прекрасная награда за добродетель — это вечное опьянение.
Платон. ГосударствоВечерело. На веранде сидели трое. Закуски было вполне достаточно. Профессора, соседи по даче, Венедикт Петрович и Леонид Вячеславович, засиделись у старика Митрича, жившего тут же и служившего в дачном поселке сторожем. Рафинированные гости угощались самогоном.
Наука Вене и Лене, как и дачи, достались по наследству. Один подвязался на семейной ниве философии, ставшей с закатом марксизма-ленинизма, увы, не хлебной. На феноменологии больно не разживешься… Другой, зарабатывающий на жизнь литературоведением, тоже констатировал, что советская литература приносила тем, кто знал ее в лицо, гораздо больше, чем демократическая.
Венедикт Петрович выглядел в этот вечер, как, впрочем, и всегда, импозантно. Широту души и тонкость вкуса подчеркивал синий видавший виды спортивный костюм, в прошлом белая майка от Кристиана Диора — подарок жены, и грязные ноги в татарских калошах. Искусствовед узрел бы в этом наряде явные черты евразийства. Профессиональный мыслитель много курил, ерзал на плетеном кресле и зычным голосом провозглашал разные умные вещи, скрытый смысл которых Леонид Вячеславович с Митричем могли враз и не уразуметь.
Совсем недавно Венедикт Петрович жил на даче с обезьянами, поскольку в науке напирал на теорию и методы познания у приматов. Исследования осуществлялись в рамках парадигмы «модерн — постмодерн» с целью разработки основ «зоологической гносеологии» или «метабиологии», кому как больше нравится. В выборе научных приоритетов сказалась, очевидно, учеба во Франции и гулянки в компаниях сюрреалистов. Предпочтя обезьян людям на роль подопытных существ, он полагал, что современный человек так и не вырвался из нежных объятий природы, а с шимпанзе работать было намного увлекательнее, чем, например, со стадом горилл или сюрреалистов…
Со смертью последней обезьяны Венедикт перекочевал в московскую псевдохолостяцкую квартиру. Его супруга и соратница по бунту шестьдесят восьмого — француженка, но, тем не менее, красавица Ирэн — с началом эксперимента вернулась на родину, однако регулярно, на годовщину свадьбы, навещала «русско-французского шестидесятника». Диалог цивилизаций…
Убитый горем Венедикт приезжал на дачу редко. Там он предавался воспоминаниям, полол задуманный женой розарий, окучивал картофель, выпивал и беседовал с друзьями. После кризиса профессор все меньше доверял разуму, полюбил бессознательное и медленно, но верно встал на позиции критики Запада за то, что он существует. Тем самым окончательно утвердился в понимании русской идеи как дионисического мессианизма… со всеми вытекающими последствиями.
Кафедру пришлось оставить по семейным обстоятельствам, поскольку Веня, на языке популярной антропологии, «забухал по-черному». Потреблял он в основном свежую водку, поскольку от других напитков впадал в депрессию. Виски принимал исключительно в качестве платы за кандидатский минимум по философии… Не скажешь, что Петрович весь ушел в гудок, но выглядел в этот момент жизни совсем неважно. Митрич по просьбе философа похоронил обезьян в дальнем углу сада.
Леонид Вячеславович, напротив, одет был вполне «политкорректно», в стиле «советских шестидесятников»: носки, ботинки, серые брюки, водолазка. Да и вел себя скромнее, чем походивший на Фому Аквинского «бычок» Веня. Внешне профессора филологии от полковника КГБ в отставке отличала только козлиная бородка, которую он носил как символ, что-то вроде банданы. Леонид Вячеславович аккуратно стриг ногти и говорил тихо, даже вкрадчиво, с легким акцентом журфака МГУ. Он занимался, пожалуй, самой тонкой литературной материей — определял, кого из современников внести в реестр, а кого вычеркнуть из славного списка классиков отечественной литературы. Из животных Леонид Вячеславович любил своего пуделя Арнольда и умилялся, когда тот публично портил воздух. Кобелек крутился здесь же, радостно повизгивая и воровато поглядывая на закуску, а его хозяин, хотя и пил меньше всех, тоже умничал.
Седовласый Митрич ничем особенным не выделялся; имел большой личный опыт в области самогоноварения; держал кур и хряка. Сторож по-домашнему восседал во главе стола, ловко цеплял закуску и вытирал земельного цвета ручищи о черные семейные трусы, больше известные на Западе как «боксеры».
Разговор зашел о мифологеме трезвости и метафизических последствиях пьянства и алкоголизма. В нем грубо и донельзя некультурно нивелировалась ценность дискурсивного мышления.
— Профессор, наливай! — обратился Митрич к философу, которого почему-то считал своим, нашим то есть, невзирая на регалии и манеру научно выражаться. Наверное, Веня хорошо воплощал «субстанциальность» народа. — Тоскуешь, небось, Венедикт Петрович, по своим обезьянам! Тоже, вот, животина, передохла вся в нашем климате! Помню, завезли в «Путь Ильича» швейцарских коров, так они за месяц исхудали на колхозных харчах, а которые и совсем сдохли.
— Да нет, не в рационе питания дело! — возразил философ. — Их скосила какая-то неизвестная науке психическая болезнь, приведшая к групповому алкоголизму. К чему мы идем, Митрич? Уже и среди обезьян одни неврастеники!
— Это точно, тосковали они, сам видел, а иногда и буянили, водку в сельпо воровали, старушек в церкви пугали… Вожак дольше всех держался, земля ему пухом… От стопки отказался только на смертном одре!
— Разумный был субъект! — заметил профессор. — Я его Диогеном прозвал за презрение к роскоши. Курил наш табак, жрал картошку и не морщился! Рефлексировать, правда, совсем не любил, плевал на все мои мыслительные эксперименты, но обезьян своих обожал и держал на коротком поводке. Хороший был мужик, спился только… Помянем его! — вздохнул и тяпнул рюмочку.
Тут Арнольд взволнованно и жалобно завыл, как будто вспомнил, как они вместе с Диогеном гоняли и щупали кур сторожа.
— Венедикт Петрович, не переборщили ли вы с опытами, особенно вашими попытками научить шимпанзе говорить. Природа не терпит столь резких вмешательств в иерархию видов! Везде необходим порядок, как, к примеру, в литературе есть классики, современники, начинающие писатели и декаденты! — урезонивал профессор-лингвист. — Если обезьяны начнут говорить, а свиньи писать басни, то все искусство приобретет непредсказуемые формы! Во что превратится союз писателей? Какой-то хлев, а не храм литературы… Кто, наконец, выступит в роли «свиньи под дубом»?