Вульгарность хризантем - Серж Чума
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как гласит предание и твердит писание, Иисус Христос никогда не смеялся. Русский Христос — и подавно. Русская православная цивилизация представляется мне миром неврастеников и творцов слова. Христос — юродивый, мужик, поэт и русский тип. Может статься, что исходная ошибка Бога состоит в том, что он создал русский мир и русского человека по своему образу и подобию, создал наш мир красивым? «Красота спасет мир», она же его и погубит…
Люблю рассказывать грустные исторические анекдоты! Никогда не мог объяснить себе, почему в земные спутницы и музы из всех «дщерей израилевых» Христос избрал не девушку из хорошей семьи, не восторженную «женщинку», не фотомодель и даже не активистку общеизраильского дела, а порядочную блядь Марию. Как говорится, на «безмузье»…
Иными звуками — у кампазіцыі такой иконы адсутнічае мандорла вакол Хрыста. Кроме всего прочего незвычайным зʼяуляецца увядзенне на заднім плане у пейзажы фігуры уваскрэслага Хрыста заходнееурапейскага тыпу (прошу особо отметить тип Христа) і зʼяуленне Хрыста Марыі Магдаліне. Вот тебе, Музочка, и Белая Русь! Такой абраз, хочу я тебе поведать, выклікае вялікую цікавасць у тэхналагічным плане! Ты же знала, я без мандорлы прозябаю, но заявила: «Алка-а-аголик». Кричала, дескать, никого не любишь, и меня тоже, что не будешь «гондолить» в Венеции, «джазить» в Нью-Йорке и «тусить» в Москве; запрещаешь себя любить; наотрез отказываешься быть музой, даже если напишу «Вишневый сад II». Но очень скучаешь, а также просила целовать тебя часто-часто, до посинения… Из чего я заключаю, что, как и другие тургеневские девушки, живешь ты интересами общества и трансцендентально полюбить не можешь… Мы встретились, Муза моя, на Балканах. Над нами кружили и гадили вороны Косова поля. Ты была безумно хороша собой — прекрасноволосая, улюбколюбивая, сладкоголосая, полная чар, многоискусная, белолокотная, прекрасно-ланитная стройноногая лань. Пока ты «стройностью унижала копье», я писал историю своей души, почитывая красно-коричневую метафизику Фридриха Ницше и беспонтовую прозу Венедикта Ерофеева. Границы на Балканах проходили по судьбам людей, а балканская вера и любовь походили на шовинизм, окрашенный в православные и исламские цвета. Помнишь ли ты нашу жизнь на Балканах, замешенную на турецком кофе, сербской ракии и мексиканской текиле (водка там поганая). Основа бытия в этих краях — ритуал сосредоточенного «сидения» в кафане времени.
Как ты думаешь, Муза, устоит ли мода на прогресс? Лично я умудряюсь верить одновременно и в декаданс, и в прогресс как одну из его — милого сердцу декаданса — изящных форм. В России декаданс особенно хорош, так как беспределен; российский закат определенно ярче «Заката Европы».
История нам шепчет, что каждый народ, великий и малый, равно как и великий народец, придумывает собственное историческое время и пространство и блуждает, шкандыбает или несется «птицей-тройкой» на «тачанках-ростовчанках» по предназначенному ему пути-лабиринту. С другой стороны, вероятно, что всемирная история всего лишь миф, созданный Западом, к тому же проект современности и каталог социальных утопий. На самом деле, если всеобщая история и существует, то она соткана из нитей индивидуальных внеисторических судеб «маленьких» людей, разумных дураков и полных идиотов. Поэтому важно, чтобы мифы прошлого и будущего не составляли мифической реальности настоящего; иначе маленькой музе и ее автору придется туго… Страдают они, Муза моя, неизлечимым недугом «нероманоспособности».
Резюмируя сказанное, замечу, что пессимистическое изложение истории культуры Запада и его российских задворков при помощи глаголов to be и to have представляется следующим образом: to be, to be or not to be, to have or to be, to have or not to have, to have, not to be…[13] В итоге всех нас приглашают на празднование конца истории, конца человека, конца всех начал, торжественные сумерки общеевропейской демократической идеи. Homo soveticus — советский человек — стал прообразом новой исторической общности — «европейцев». Права человека придавили в нас все живое, человеческое и самобытное, прошли триумфальным шествием по умам эпигонов, уравняли равных и неравных перед законом, который заменил нам любовь.
Несмотря ни на что, Муза моя, грудь твоя в наколках, руки — в якорях, любовь к сущему и неприятие мира выражаются в инстинктивном «да» или инстинктивном «нет» бытию. «Нет» всему или «да» всему, включая родинку, притаившуюся меж твоих лопаток. Я ору «да-а-а-а-а-а-а!» и в этом вижу счастье.
ЖЕНЕВЩИНА
Давно замечено, что между Женевой, Санкт-Петербургом и Москвой существует глубинная взаимосвязь, культурноисторическое единство, взаимное притяжение. Эти три города символизируют три мира, три попытки воплотить в жизнь идеи равенства и справедливости. И вместе с тем представляют собой три антимира: европейский Запад, его российскую копию и причудливый московский симбиоз русского Запада и русского Востока.
Москва — татарский Рим, уникальное смешение азиатчины с европейщиной, великодержавная столица полуцарства-полуханства. Гулящая, пестрая, бабья, вшивая, кабацкая, мещанская, грязная, расхристанная, православная, сонная, сумасбродная, суетливая, лоскутная, полоумная, кающаяся, балаганная, домашняя, бунтарская.
Петербург — антипод Москвы, самозванец, барчонок, пасынок русской истории, символ безвременья, российский тупичок европейской культуры, Олимп (или Голгофа?) русской науки и искусства. Блистательная столица великой и несчастной империи — холодная, модная, чахоточная, интеллигентская, молодая, грешная, инфернальная, инославная, серо-голубая, промозглая, гранитная, гнилая, рассудочная, революционная.
Женева — испокон веков культурное захолустье, самый мещанский город Западной Европы, пуританский, но стремящийся к наслаждению и умеющий насладиться жизнью. Женева — богатая, чопорная, недалекая, бездарная, праведная, уютная, деловая, толерантная, подозрительная, хваткая, изнеженная, самодовольная, цивилизованная. Она контрреволюционная колыбель многих государственных переворотов, включая и русскую революцию.
Москва и Санкт-Петербург тесно связаны хитросплетениями русской истории и едины, словно близнецы-братья: Прометей и его противоположность, культурный антигерой Эпиметей. Питер — плут, озорник, трикстер, нарушивший многочисленные табу русской патриархальной жизни. Он обречен на конфликт, блестящее, но порой бесплодное соперничество с первопрестольной, исход которого в каждую историческую эпоху составляет суть российской истории. Причем на протяжении многих столетий онтологическая природа русской цивилизации и государственности не меняется, несмотря на смену символов, столиц, политических режимов, форм правления. Ключом к ее пониманию остаются самодержавие, православие и соборность. Им противостоит женевский, общеевропейский индивидуализм, религия «мира сего» и разделение властей.
Иными словами, когда Питер опьянен свободой и бредит революцией, а Москва похмеляется и умывается кровью, Женева из своего прекрасного далека возмущается дикости российских нравов и сострадает невинным жертвам русского бунта. А тем временем российская глубинка «безмолвствует», глядя на столичные пореформенные судороги, и пьет горькую. Российская государственная власть, гастролирующая из Москвы в Петербург и обратно, не вызывает никакого интереса у жителей придорожных деревень с характерными названиями: Домославль, Миронежье, Березай, Долгие Бороды, Шапки, Халохоленка, Добывалово, Выползово, Спас-Заулок, в которых русская провинция раскрывает свой вкус и цвет.
Если исходить из значимости деяний, то отцами-основателями этих городов можно назвать Кальвина, сумевшего вдохнуть в Женеву новую жизнь, Калиту и Грозного, превративших Москву в подлинную столицу Руси, и «царя-антихриста» Петра I, чьими стараниями был возведен Петербург. Создатели этих миров прочили великое будущее своим творениям и не ошиблись. Однако ни Москва, ни Санкт-Петербург, ни Женева уже давно не вершат судьбы мира и Европы и не тщатся указать им единственно правильный и праведный путь. Атмосфера бого- и чертоискательства, борьбы свободной духовности с государственным культом сменилась в этих мирах нефилософской страстью к потреблению. Сегодняшняя психологическая доминанта Женевы — комфортность, Петербурга — обыденность, Москвы — суетность, не имеющая ничего общего с прежней разудалой, распашной московской жизнью, о которой писали В. Белинский, Н. Лесков, А. Грибоедов. В русской литературе Петербург — город Достоевского, «тайновидца духа», по словам Д. Мережковского, а Москва — город Льва Толстого, «тайновидца плоти». Духовным отцом Женевы, кроме Кальвина, следует считать Родольфа Тепфера — певца женевской исключительности, праведности и цивилизованности. По признанию Льва Толстого, он находился под сильным впечатлением от его «Женевских новелл», работая над повестью «Детство».