Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва переставляя отяжелевшие ноги, я подошел к столбику. На дощечке, прибитой под шлемом, было написано рыжим мазутом:
«Вечная память героям-танкистам ст. л-ту Козаренко, серж. Файзулину, Ситнику, ряд. Марчуку, Ласкину, Кановцу и 3-м неизвестн. 1/1. 44 г.».
Я обошел вокруг танков. От них еще пахло горелым железом, люки были открыты — из черных отверстий тянуло холодом и еще каким-то жутко сладковатым запахом, от которого встали перед моими глазами и покойная бабуся, бледная, вытянувшаяся аж на два стола, и мальчик с остреньким носиком, и веселый дедусь, которого люди закапывали утром посреди бурьяна над оврагом, а я все ползал на четвереньках по влажным от ночного тумана закоулкам и искал для чего-то его деревяшку…
Над тапками кружил ворон, тот самый, которого я согнал, сердито, хрипло, словно клюя меня в голову, каркал:
«Крр… Крр…»
Будто прогонял меня… Стиснув зубы, чтобы не так дрожать от холода в груди, я побрел к хаткам, на которых блестели антенны. Мне было уже все равно, «мои» в том хуторе стоят радисты или не «мои» — лишь бы скорее к людям…
Солнце было на закате, красное, без лучей, тихое и печальное. На него то и дело наплывали черненькие точки далекой стаи ворон. Наплывут и исчезнут, и исчезнут— все в одну сторону: туда, где грохотало…
Я оглянулся на танки: ворон вновь сидел на шлеме и выщипывал из него вату.
Это уже было, было… И шлем, и дырки на нем, и солнце заходило точно так же — тихо, багрово, в трагическом одиночестве, только стаи не летели все в одну и в одну сторону…
Я со страхом чувствую, как где-то глубоко в душе завязывается и растет уже знакомая, изведанная мною гнетущая усталость от этого грустного солнца и вороньих теней на нем, а еще от бессилия понять, что творят взрослые. Их отношения всегда оставляли во мне липкую, как паутина, тоску, — может, потому меня так влекло к людям светлым, простым, понятным, в чьих поступках я видел ответ на вопрос: «Для чего?»
«Ходи, Харитон, смотри, да не все к сердцу принимай, — советовал мне как-то немощный дедусь по ту сторону Днепра. — Отворачивайся, беги, если некуда отвернуться будет, а то такого насмотришься, что и сам себя погубишь… Вспоминай что-нибудь свое, детское, хорошее, что с тобою было когда-то, — вот и станешь забывать дурное».
Хорошее… Если бы оно было!
«Крр…» — сыто, удовлетворенно каркнул ворон позади.
И снова встал передо мной закат солнца, пробитый в нескольких местах шлем и новенькая гимнастерка, что трепетала на ветру, словно жаждала полететь в меркнущее вечернее небо…
Я ночевал тогда в небольшом хуторе, запруженном немецкими мотоциклистами. В каждом дворе под стенами хат и сараев стояло по три, а то и по четыре мотоцикла с колясками и затянутыми в брезентовые чехлы пулеметами. Не было их только возле одной хаты, низенькой, обшарпанной, в которой жила, как мне сказали, «беспалая Ленка». Ни огорода, ни садика, ни хотя бы куста смородины вокруг — пустырь, выгоревший молочай и кашка. Под завалинкой вровень с окнами росла старая аж красная крапива, а в хате было смрадно и грязно: стены голые, рябые — засиженные мухами, по углам качались серые, тяжелые от пыли кошельки из паутины, лишь над примисткой[4], отшлифованной до воскового блеска, висел старый порыжевший рушник с вышитой черными нитками угрюмой надписью: «Под крестом моя могила, на кресте моя любовь».
Ленка приняла меня на ночлег в боковушку с разваленной печкой. Еще тут стоял трухлявый верстак, на котором, должно быть, давно не столярничали, и точило, а маленькое перекошенное окошко у самой земли заросло пылью и паутиной так, что едва серело в темноте.
«Есть не дам, самой нечего», — сказала Ленка (от нее несло самогоном) и хотела закрыть за мною дверь, но она не закрывалась, потому что вошла нижней частью в земляной пол.
Потом Ленка пила из бутылки, ела чищеные перезревшие огурцы, макая их в соль, высыпанную прямо на стол, хрипло смеялась, ругалась, передразнивала кого-то, а натешившись таким образом, завела жалобную песню про коногона, растрогалась, заплакала и сказала:
«Эй ты, шкварка! Иди поешь».
Я ответил, что не голоден.
«Брезгуешь, мерзавец? Ты гляди, какой фу-ты нуты… А я, чтоб ты знал, аккуратнее всех вот тут в селе хозяек. Думаешь, я родилась калекой? Дудки! Я до войны шахтеркой была, плитовой. Я одной рукой груженый вагон переворачивала, чтобы ты знал, пока пальцы не прищемило. И кавалеров имела — закачаешься! А платья носила… Тут сроду никто таких не носил: маркизетовые, насквозь просвечивались!»
Она вздохнула, кинула бутылку под лавку и запела слабеньким хриплым голосом:
Ночка-х тьома, тьомная-х,
Ночка тьомная-х, тьомная,
Освящают хвонаря…
Я уже давно заметил, что взрослые любят рассказывать мне про свои мучения и всякие нелады — словно мусор в корзину высыпали, совсем не думая о том, для чего мне все это знать… А рассказав, бывало, веселели, обновлялись словно: «Ну вот, будто аж полегчало…»
Солнце заглянуло в окошко, заплывшее красной гущей, бросило на неровный пол холодный луч закатного зарева. Под верстаком завозились и запищали мыши — дрались, видно, за какую-то добычу. Ленка снова захлипала и захрустела огурцом — я еще никогда не видел, чтобы человек ел и плакал… «Пьяная она, — подумалось мне, — лучше бы уйти отсюда. Но куда я теперь, на ночь глядя, денусь?..» И начал устраиваться на верстаке.
На дворе, совсем недалеко, затрещал мотоцикл, чихнул под окнами и умолк, а вслед за этим в хату вошли двое немцев — в касках, с автоматами на груди, в мятых, полосатых от пыли френчах.
Ленка быстро смела со стола объедки прямо на пол, пошлепала ладонью по лавке возле себя и, юродиво улыбаясь, промямлила: «Проходите, господа, ком-цурик, зенензи зих возле барышни!..» Немцы что-то сердито застрекотали меж собой, заглянули в боковушку, но, не увидя меня со света, только брезгливо поморщились. Потом один из них подошел к венику, стоявшему у печи, швырнул его сапогом на средину хаты и показал Ленке, чтоб подмела, а второй, с перебинтованной левой рукой — из рукава выглядывала только круглая грязная кудель, пропитанная кровью, — выбил автоматом два верхних стекла в окне, сел на лавку и осторожно положил на стол раненую руку. Он был еще совсем молоденький, года на четыре старше меня, и осматривал хату удивленно-вопросительным взглядом загнанного щенка.
«А что, болит