Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У первой двери — она была открыта в сени — кто-то курил и покашливал. Потом позвал:
— Заходите, кто там…
Я узнал голос Калюжного и, едва переставляя ноги, подошел ближе. Калюжный наклонился приглядываясь:
— Харитон Демьянович.
Он сказал это так ласково, радостно, улыбчато и… по-отцовски, что я, не ведая и сам, что со мной случилось, ткнулся ему лицом в расстегнутую на груди шинель и заплакал.
— Ну вот… — легонько прижимая мою голову к себе, бормотал письмоносец. — Такой веселый хлопчина, и на тебе… Ну, ну… Ничего… Это бывает и с нами, грешными.
Первым, кого я увидел, переступив порог, был Стоволос. Он сидел на низенькой скамеечке за таким же низеньким круглым столиком и ел тыквенную кашу расписной деревянной ложкой — воротник гимнастерки расстегнут, ремень и портупея ослаблены, будто не ел, а тесал или ворочал тяжести.
Печь, разукрашенная синькой, топилась. Возле нее хлопотала женщина — маленькая, седая, с обвисшими пухлыми щеками. Во второй комнате — дверь в нее была распахнута настежь — с наушниками сидел Котя и тихо, но четко говорил в микрофон, держа его немного на расстоянии:
— «Береза», я «Трава»… «Береза», я «Трава»… Как слышите меня? Я «Трава», прием…
Земляной пол в обеих комнатах был прикрыт толстым слоем медно-желтой Гречаной соломы, окна занавешены плотными, наверно, недавно вытканными ряднами в черную и красную полоску, стены белые, ровно подведенные снизу зеленой глиной, — чисто, уютно, празднично; давно уж не случалось мне бывать в такой ласковой хате.
Калюжный легонько подтолкнул меня в спину, как и тогда, на площади, и сказал:
— Проходи, не бойся.
Я снял шапку, тихо поздоровался, однако с места не сдвинулся: тут, у порога, в тени, хоть не видно, что зареванный.
Стоволос обернулся и, наверно, не узнав меня, равнодушно кивнул; Котя приветливо блеснул зубами и опять припал к микрофону;
— «Береза», я «Трава»…
— Это тот самый? — разглядывая меня, спросила у Калюжного седая женщина. Глаза ее влажно блестели от пламени в печи, а щеки были очень бледные, болезненно одутловатые.
Стоволос отложил ложку, тоже внимательно искоса глянул на меня, потом, суровее, — на Калюжного (я торопливо натянул шапку) и сказал женщине, ласково, даже льстиво улыбаясь:
— Спасибо, ненько. Не каша — мед. — И наклонился к ее руке, чтобы поцеловать, но она высвободила свои пухленькие пальцы из его длинных и, наверно, цепких, взлохматила ему волнистый русый чуб и сказала:
— Ну, ну, хватит ластиться… Ступай делай свое…
Стоволос все-таки поцеловал се в запястье, быстро вышел в другую комнату и заговорил с Котей:
— Не слышно?
— Плохо. Как с того света. Забивают, черти…
— Давай попробуем еще.
Калюжный снял с меня шапку, обнял за плечи, прижимая щекой к холодной шинельной пуговице.
— Так примете хлопчину, Кондратьевна?
— А чего не принять, — женщина подошла ко мне, потрогала чуб (от нее горячо пахло печным пламенем). — Только куда его спать покласти? Разве что с Катериной на печи?.. — И засмеялась. — Ты как, смирный парубок или не очень? Не защекочешь мне девку?
У меня хватило сил лишь улыбнуться в ответ, но улыбка получилась, видно, плохонькая, потому что женщина отвела глаза в сторону, щеки ее дрогнули и, казалось, сползли еще ниже.
— Ну, ну, не обижайся. Я шучу. Стаскивай свой лапсердак да садись есть кашу, а я тем временем нагрею тебе воды. Ты ж, наверно, давно не мылся?
Я промямлил, что был недавно в прожарке, но не помылся: на меня, как постороннего, не хватило воды. Однако объяснение это было похоже больше на вранье, чем на правду. Я рассердился сам на себя и сказал, как было:
— В прошлом году осенью.
Хозяйка тихо, почти неслышно засмеялась.
— Давненько, давненько…
Пока я мялся возле каши — если б хоть Стоволоса не было! — Калюжный внес со двора ведро воды, в которой плавали вишневые листья и льдинки, хозяйка перелила ее в большой чугун (льдинки вызванивали об его края) и засунула в печь. Потом они вдвоем вытащили из-под лавки широкое деревянное корыто, переговариваясь шепотом, во что бы меня переодеть, а Котя все звал и звал:
— «Береза», я «Трава»… Как слышите меня, «Береза»? Прием, прием…
Каша и вправду была как мед, сладкая и душистая. Чувствуя на себе пытливые взгляды хозяйки, я сначала ел медленно, набирал в ложку только под один бочок, потом наклонился ниже, чтобы спрятать глаза, и уже не ел, а уплетал, сгорая от стыда, что не могу себя сдержать: мне казалось, что все смотрят, как я торопливо глотаю, и от этого я давился, кашлял, утирал слезы, а когда выскреб дно, долго еще сидел над пустой миской, не решаясь поднять голову.
Между тем на меня никто не обращал внимания: хозяйка завешивала большой рядниной угол возле печи — там уже шел пар над корытом, — Калюжный копался в вещевом мешке, доставая оттуда махорку, мыло, новенькое слежавшееся белье…
Вскоре я плескался в корыте, чувствуя, как тело мое с каждой минутой становится легче, приятно щемит и пахнет черным солдатским мылом, а в голове туманится, туманится… За рядниной мерцал от пара каганец, хозяйка о чем-то вполголоса говорила с Калюжным, почтительно называя его Михаилом Васильевичем, печка дышала теплом, а на скамеечке возле корыта лежало чистое, настоящее белье… Грудь моя стеснилась от мысли, что мог бы и не попасть сюда, но я боялся радоваться, потому что уже заметил, что следом за радостью ходит беда и ждет меня…
На печи, куда меня спровадила хозяйка, а Калюжный еще и подсадил, улыбаясь и будто шутя, щекотливо ощупывая мои сухие ребра, было чисто, бело, как в маленькой светлице. От коминов пахло свежим мелом и сухими вишнями — на них стояли жаровни, до краев наполненные сушеными фруктами. В маленькое круглое окошко, вмазанное со двора, чуть слышно, по-кошачьи царапалась веточка, и слышно было, как гудели деревья, будто там, за стеной, был не сад, а целый лес. Белье не облегало меня, а топорщилось и пахло махоркой; тело в нем казалось маленьким, и я сам себе показался на минуту еще ребенком, хотя давно уже так не думал, — даже ногами подрыгать захотелось, потолок достать или ухо большим пальцем ноги. «А ну достань ушко, сынок… Вот так, вот так… Вот и молодец!» Это когда-то отец меня учил.
За комином в другой комнате задребезжала телефонная ручка.
— Примите донесение от тридцать четвертого, — устало сказал Стоволос и принялся диктовать, твердо выговаривая каждую цифру, — восемь, три, один… Четыреста два, шестьсот