Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В панике позвонил Евсейка: «Привал комедиантов» затоплен, гибнут росписи Григорьева, Яковлева; спросил задрожавшим голосом о том же, о чём я в суеверном страхе подумал днём – не повторное ли переименование града Петрова вызвало гнев Невы? Позже звонили Оля Фрейденберг, Аня – что будет?
Это ещё прелюдия, вода поднимается.
А я после вынужденного омовения ног расклеился. Соня взялась сбить жар, заваривает липовый цвет
26 октября 1932 года
Вышел по Кузнечному на Лиговку, к дому Перцова.
Все мускулы напряжены! Завидный слиток художественной энергии, которая нынче бездарно распыляется в невнятицах современных веяний, повсеместно удручающих рациональной скукой.
Перечитывал мои итальянские – такие настойчивые, наивно-задиристые! – барочные изыскания, попытки группировать стили. Модерн, пожалуй, унаследовал страсть барокко к свободному формотворчеству, одолев при этом искушение перефразировать прошлые стили; на мой взгляд, модерн превосходил иные из них силой планов, пластикой, как фасадов, так и интерьеров. Кого не взволнует их дразнящая фантастичность, умопомрачительная перегруженность утончёнными, изящно, легко прорисованными деталями растительного декора, в котором восхищённый глаз блуждает, будто в дебрях экзотичного леса с бронзовыми лианами, разлапистыми пухлыми листьями, разновеликими бутонами-лампочками. При этом излюбленные – на взгляд многих, навязчивые – пластические темы модерна убедительно обновлялись в сопряжениях с городской топографией; барокко – это дворцы и церкви, гипнотизировавшие пространство, а модерн ваял мускулистое тело города.
Модерн не завершил исканий домашинного времени, не стал и отправным пунктом нового движения. Однако чем дальше, тем заметнее модерн будет обозначать желанную перспективу, ибо предвосхитил художественный идеал пластической плотности, которому начнут поклоняться, когда минуют чистилище конструктивизма.
Соснин вспомнил про…
отдавая должокИ глубоко-глубоко вздохнул, застрочил с весёлым автоматизмом.
«…стерильный геометризм, контрастирующий с прихотливо-извилистыми береговыми линиями озёр, шхер со скалами, поросшими соснами, иллюстрирует и символизирует неотрывный от природного ландшафта рационализм финской архитектуры, который всем миром признан в качестве её бесспорного и при этом органичного достижения. Однако плодотворная северная традиция, связанная в первую очередь с именами Аалто, Корхонена, Ревеля, супругов Сирен, похоже, ставится под сомнение новым поколением талантливых и амбициозных зодчих; они всё смелее порывают с геометризмом как привычной этикеткой национального стиля, ищут самовыражения в свободной, необарочной, зачастую иррациональной пластике. Так, студенческий центр в Отаниеми…»
Перечитывая, вычеркнул «необарочной, зачастую иррациональной».
14 января 1933 года
С полчаса проговорили с Александром Львовичем в приёмной Ильина. Как постарел! – нечёсаные седые космы, глаза потухшие. Да ещё шик последней моды, насмешка над памятной для всех, кто знал Лишневского в лучшие годы, франтоватостью – чёрные сатиновые нарукавники.
Горько шутил, мол, раньше рука повиновалась уму, сердцу, теперь ею верховодят рейсшина с угольниками. Прохаживались по красной дорожке, в анемично изогнувшейся приёмной зале не было посетителей, из сотрудников – лишь Тверской с Витманом привычно спорили, их силуэты выделялись на фоне окна.
Вспоминаю своё волнение – этаж за этажом поднимался дом у Пяти углов, вырастала башня и, казалось, весь мир вдохновенно преображался. Жаль Александра Львовича, жаль. И не рейсшину с треугольниками надо бы винить в душевных бедах, выпавших ему на старости лет. Каким ярким, увлечённым и продуктивным был он, и какая же неблагодарность судьбы его теперь угнетала; то, что создал он, тускнеет, ветшает, гордые и смелые, с острыми профилями, дома, воздвигнутые им на века, заболевают и умирают, словно время само отравило камни.
Вскоре после октябрьского переворота мы с Соней стояли на Биржевом мосту, поражённые трупным духом, которым неожиданно нас обдала знакомая панорама Дворцовой набережной. Всё было прежним и при этом – другим. Сейчас-то ясно, что налаженная жизнь обрушилась тогда вмиг, но мы ещё верили, что изменения – скоротечны, что всё на круги вернётся, а тревогам и дурным предчувствиям не суждено сбыться. Увы, предчувствия нас не обманывали. И вопреки внешним признакам краткого нэповского возрождения, сбывались страхи Добужинского, пропитавшие провидческие графические листы. Помню, допоздна засиделись у Бакста, прощались. Добужинский предрекал окончательную гибель Петрограда и тех, кто не покинет его, уверял, что вскоре нам нечем будет дышать… он уезжал, и Шагал, забежавший в тот вечер на полчаса, уезжал в Париж, и сам Леон – тоже.
Уже и нэповские поблажки позабыты давно, дышать всё труднее.
Надежд никаких.
Фулуев опять на связи– Илья Сергеевич, разведка донесла, что вы вовсе не в носу ковыряете, сказавшись больным, но бодро бумагу мараете на благо социалистического отечества, благо же, как я догадываюсь, в том будет состоять, что вы, художники-крупноблочники, своими же трепетными ручонками послушно подрежете себе крылья, так? – благодушно хамил Фулуев, – ну, ветер вам в паруса и семь футов под килем, правда, время встречи у яхт-клуба перенесено на полчасика, слыхали? Да, всего-навсего на полчасика, да, 2‑го июля, в субботу, когда отдыхают все приличные люди, однако не в десять, как уславливались, а в девять тридцать, попозже по прогнозу опасная волна в заливе поднимется, лёгкое плавсредство ваше опрокинуться может, если утонете – судить будет некого, надеюсь, вам, художнику-гражданину, не хотелось бы, чтобы безнаказанность восторжествовала в преддверии юбилея. И ещё Лада Ефремовна просила меня продублировать на всякий пожарный координаты и время, сообщить Фай… ну и фамилия, язык сломаешь!
Как-как?
Ухватил, записываю.
А у вас есть телефончик этого Файервассера?
12 октября 1934 года
Евсейка принёс папку с пугающими рисунками.
Какая-то Гофманиада!
Верховная статуя, венчающая ступенчатую вертикаль фальшивого Иофановского дворца, дана в многих ракурсах и перспективных сокращениях при взгляде снизу, с земли. Тут же и намеренные натуральные искажения статуи, как пояснял Евсейка дрожавшим от волнения голосом, необходимые для коррекции впечатлений; своеобразнейшие изыскания наоборот.
Изобразительные безумства ныне подстать идейным.
Вот и последняя страница.
30 ноября 1934 года
С месяц назад заходил Олег – юный, но умелый уже, будто прошедший чистяковскую муштру, рисовальщик, сослуживец по архитектурно-планировочному отделу. Листал Альберти, Вёльфлина, потом тасовал и раскладывал давние мои итальянские фото, загорелся перевести на стеклянные пластины для волшебного фонаря. При нём же я перерыл бюро, нашёл негативы. Сколько лет, а сохранились, не выцвели.
Сегодня Олег пришёл похвастаться.
Бедняжка продрог, зуб на зуб не попадал – на улице мороз, свищет ветер. Отогревал Олега чаем с «Зубровкой». Смотрели на свет пластины, особенно хороши были флорентийские, с блеском Арно, солнцем – не напрасно я попотел когда-то! Пластин более трёх десятков, края каждой Олег оклеил коленкоровыми полосочками, аккуратно, как он один мог; надумал сдать в кабинет теории архитектуры при факультетской кафедре, студентам на учёбу и загляденье. Я засомневался – придётся ли ко времени, вчера ещё разлинованному конструктивизмом, а теперь так неловко повёртывающемуся к ложному классическому величию, но попридержал язык; глаза Олега горели – я подарил ему затрёпанный путеводитель по Флоренции, карту. Олег оттаял, по-газетному славил страну, народ с его гордой исторической ролью, уверял, что фашизм в Италии, Германии скоро вызовет смертельную судорогу буржуазии и победу всемирной революции социализма под советским водительством. Так мне заморочил голову воодушевлёнными лозунгами, что я забыл отдать ему вдобавок к карте с путеводителем ещё и свою готовальню, которую, за ненадобностью мне самому, решил ему подарить. Убежал, счастливый, с тяжеленной своей флорентийской сокровищницей в коробке. И тут же позвонил Гурик – завтра нанесёт прощальный визит, у него билет на второе.
Что день грядущий… – запел по радио Собинов.