Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заканчивалось последнее дядино письмо Гурику, и уже Соснин сожалел, что письмо это было не таким пространным, как ему бы сейчас хотелось, иссякали строчки.
Глянул в конец письма.
Возможно, перебирая Рецины, я осмелел. Или смолистое вино ускоряло усвоение заповедей плодотворной эзотерии, которыми меня напичкал Тирц? Во всяком случае, помещение греческих памятников в обратную историческую перспективу помогало мне не только видеть их в новом свете, но и итожить итальянские впечатления. Сколь зримо вырастала архитектура во времени, взламывая недолговечные границы исходной бытовой пользы, строительного назначения, вкусов.
загляденье с горечьюДома, деревья, атакованные отглянцованными шарами, раскисали в сиреневом тумане, не иначе как их касался кистью Моне. И тут же воцарялась переливчатая цветоносная беззаботность, если не безалаберность на манер Дюфи, – разбрызгивались сверкающие слезинки счастья. Шары, непрестанно перекрашиваясь лучами, ещё и сквозили фоном – проглатывая нюансы, загустевали красками травы, крыш, неба, лишь тонкие проблески ободков позволяли следить за сонливо-нервными пируэтами. И заодно – тронул рифлёное колёсико бинокля, усилилась резкость вещных картинок, которые шары-пузыри, повинуясь случаю, складывали: тут ни к чему не подвешенная виноградная гроздь, там, поодаль – студень икринок, и – несколько шариков, сверкавших, анилиново-ярких – три? четыре? – на комковатом облаке; улеглись в вате, как ёлочные игрушки.
Отложил бинокль. Насмотрелся, налюбовался, чего ещё ждать? А что-то удерживало – стоял, смотрел.
Вика и Нелли в Италии, обе, одновременно. Не много ли совпадений? Много, но… что с того? Что с того? – ему строго глянула в глаза Анна Витольдовна.
Что с того, что с того. Вика, Нелли всё ещё имели и, похоже, будут иметь к нему какое-то отношение… Пузырьки воздуха в хрустальном кубке – не обязательно брак? Почему – не декоративный изыск?
Пространство – бесформенный воздушный сосуд. В прозрачной толще его снуют пузыри, на невидимых стенках сосуда деформируется на глазах роспись: дома, пучки деревьев, свет, тени, на дне – лужок с резвящейся белой собачкой, неряшливая проплешина на месте отменённой башни, исполосованная следами шин.
Казалось, цветовая неугомонность сольётся с музыкой – мелодичной, печальной, но некому было трогать клавиши, щипать струны. Только нёсся сверху радостный гомон сбившихся у балконных перил девчонок: смех с повизгиваниями, хлопки в ладоши, сопровождавшие рождение из соломинки глянцевого богатыря.
И пузыри летели, летели.
Как когда-то.
И Соснин, раздувая щёки, лежал на широком горячем подоконнике, забавлялся; макал соломинку в миску, выдувал, как-то вдохнул мыльной влаги.
Красота горчит?
Откуда этот полынный привкус, жалящий внезапно, в миг упоения, и остающийся надолго, если не навсегда?
деваться некудаПлюнув на высокие соображения, быстро-быстро, не больно-то и задумываясь, накатал, наконец, суконную справку.
в который раз удивилсяЧитая Манна, дядя кое-что выписывал, вот, за голубой линией полей и на обороте страницы, которую заполнил в душном, уносившем из Венеции поезде: «чувства того, кто предаётся созерцанию одиноко и молчаливо, расплывчатее и в то же время глубже, чем если б он находился на людях, его мысли весомее, прихотливее и на них неизменно лежит налёт печали. Одиночество порождает оригинальное, смелое, пугающе-прекрасное – поэзию. Но оно порождает и несуразицу, непозволительный абсурд…»
А где же мировая война, революция? Почему-то Илья Маркович вымарывал из своей жизни исторические события; их затмило Итальянское путешествие?
Пробел в целых шесть лет.
И после короткой записи пробел – двухлетний.
11 сентября 1922 года
Утром принесли телеграмму.
Откуда, какая Кемь?! Остолбенел. Евсейка освободился из Соловков!
13 сентября 1922 года
Встретили Евсейку на Московском вокзале.
Лида, сестрёнка его, стенала, ахала. Беднягу не узнать – высох, оплешивел, а ноги распухли, еле передвигал.
Я взял его котомку с тряпьём, мы медленно дошли до Владимирского. Евсейка молчал об убийствах, убитых, сказал только что-то о монахе-арестанте, знатоке перспективы, которому был многим обязан.
Стояли на углу, долго ждали «девятку». За стеклом – ели помидоровый салат со сметаной, пили сельтерскую. Евсейка жадно озирался, дивясь пожелавшей воспрянуть жизни, я же видел обшарпанный, парализованный город.
Поехали к Евсейке, на Лесной. И трамвай сломался как раз на горбу Литейного моста, посередине Невы. Проворная кондукторша бурила туда-сюда сбитень покорных тел, Евсейка, прижавшись, шёпотом вспоминал как мы промозглой ночью, спустя неделю всего после октябрьского переворота, угодили на мосту под стрельбу, легли на эти вот рельсы, в слякоть. Вожак патруля в кожанке тряс, дознавался; когда нехотя отпустил, заорал вслед зычно и нараспев, как дьякон, – мы ещё до вас, буржуйской сволочи, доберёмся. – Как видишь, до меня добрались, – улыбался Евсейка, показывая побелелые распухшие дёсны.
Затопили дровяную колонку. Евсейка с час, наверное, не вылезал из ванны, не мог поверить, что дома.
Потом водки выпил, не доев супу, заснул.
16 августа 1923 года
Отправились с Соней за покупками, гуляли по Невскому.
У Большой Конюшенной столкнулись с Агнивцевым, только-только вернувшимся из Берлина. По обыкновению словоохотливый, он был весел, острил, хотя с каким-то неестественным возбуждением; заговорил вдруг об убийстве Набокова, долго надписывал свою книжечку.
Осколочек разбитой поэзии.
23 сентября 1924 года
Когда-то, теперь, думаю, в другой жизни, гостиничный портье, болтливый венецианец, с напускным ужасом жаловался на январские наводнения, на волны, которые гуляли по персидским коврам, разбивали напольные китайские – из авантюрных времён Марко Поло – вазы; лукавец, сцепив кисти замком, выразительно поводил чёрными глазками по сторонам, словно в богатейшем убранстве вестибюля только то осталось, что случайно уцелело в ежегодных буйствах стихии. Плутоватый сказитель развлекал кошмарами, а на старинных гравюрках, что висели за его плечом, рядышком с шикарным зеркалом, природное бедствие выглядело совсем не так драматично. В мёртвый для конторы Кука сезон подъём воды у Святого Марка выливался в презабавное приключение, в эдакое ритуализованное испытание верой – прихожане чинно, гуськом, шли из зимы в зиму к мессе по дощатым, хлюпающим мосткам.
Не иначе как в издёвку к услышанному в тот же день мне привиделась Венеция без воды: дворцы и церкви на сваях, как избушки на покосившихся курьих ножках. Не утерпел я и перенестись в Петербург, вообразить как невское наводнение уподобило бы его Большой Венеции: вместо улиц – широченные каналы, реки; удалые волны с пенными гребешками, вырвавшись на простор, бьют в Зимний, Адмиралтейство, гуляют между колоннами Исаакия.
И – прочь фантазии, свои ли, чужие сны!
Сегодня я воочию увидел Петербургское наводнение. Это – разлившийся Стикс, студёный, брызжущий инобытием в явь.
С ночи Нева вспухала, к утру выплеснулась в спусковые разрывы набережной, казалось, не вода поднималась, а дома опускались, весь город тонул, и не меня одного, наверное, резанула мысль – не кара ли?
Отчаявшись поймать извозчика, я по щиколотку шлёпал вдоль Летнего сада к островному пригорку Прачечного моста. Там, сям, лишённые и намёка на божественную стать, тёмные фигурки понуро брели по ледяной воде – безбрежной, подёрнутой стальным, стылым блеском, над утонувшими быками Литейного изрытой злыми волнами. Из холодного разлива, захлестнувшего привычные панорамы, испуганно высовывались удлинённые дрожью отражений колонны, чугунные штрихи ограды, чёрные стволы; я шёл на скукоженный грязно-жёлтый угловой дом, гранитные парапеты спасительным пунктиром ещё помечали границу скользкого мелководья мостовой и глубин Фонтанки, Невы.
В панике позвонил Евсейка: «Привал комедиантов» затоплен, гибнут росписи Григорьева, Яковлева; спросил задрожавшим голосом о том же, о чём я в суеверном страхе подумал днём – не повторное ли переименование града Петрова вызвало гнев Невы? Позже звонили Оля Фрейденберг, Аня – что будет?
Это ещё прелюдия, вода поднимается.
А я после вынужденного омовения ног расклеился. Соня взялась сбить жар, заваривает липовый цвет