Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Темнело, редело столпотворение странников.
Сгустились тени в арках Библиотеки, болезненно разрумянился палаццо Дожей.
Затем и розовая пелена поползла вверх по фасаду Сан-Марко…
Когда померкли стрельчатые кокошники, купола, загорелись розовые фонари. Уплотнялась стайка силуэтов у «Флориана»; вспыхивали тут и там потешные огоньки, хаотичная цветистость вечернего неба всё ещё поджигала с затухавшим задором бледно-зелёную воду.
Но при свете ли дня, заката, в огнистой ночной истоме черта не переступалась, лишь чума с холерой репетировали век за веком скорую и всеобщую, хотя так и не случавшуюся погибель; многолюдная беззаботная весёлость в декорациях этого непрерывного умирания торжествовала над миазмами дезинфекций, известковыми коростами на тротуарных плитах – Венеция привычно куражилась над смертью, оставаясь здесь. А Петербург, благо не от мира сего, пребывал там, в неземном напряжении опустелых, продуваемых форм-пространств, разъятых то взволнованной, то элегичной сонно-текучей гладью; пребывал в изводящей надежде на воскресение. Соблазны для глаз, засмотревшихся на эти странные города под возвышенным углом зрения, включали, несомненно, и соблазны контрастной схемы. Венеция – символизировала взрывную радостную жизнь на краю, в канун смерти. Петербург – жизнь после кончины.
Красота умирания и красота воскресения? Путаница сходств и отличий, наперебой взывающих к любованию и блаженству?
Я смахнул с песка сомнительный трансцендентный ребус.
прощание с силами злаИмпериалистические круги, опираясь на израильскую военщину, вновь обострили ситуацию на Ближнем Востоке. Реакционные нефтедобывающие режимы предъявили ультиматум… – долдонил в кухне «Маяк»; потом Пугачёва пела про Арлекино.
Соснин собирал крошки сургуча, клочки обёрточной почтовой бумаги, интуитивно прислушивался: советское искусство понесло невосполнимую утрату после тяжёлой продолжительной лауреат государственной премии прославленный солист академического театра оперы и балета имени Кирова заслуженный артист Кирилл Игнатьевич Бакаев ценители классического танца нашей стране за рубежом не забудут образ Ротбарта злого волшебника бессмертном балете Петра Ильича трудно поверить никогда не увидим чарующие прыжки полёты прощание состоится некролог подписали Бухмейстер Павел Вильгельмович секретарь обкома по культуре Уланова Дудинская Сергеев Григорович…
краса с косойГлупо спорить, полнокровная земная Венеция давно отжила своё – богатейшая республика купцов, мореходов уже воспринимается как каприз высших сил. Декорации волнующего повседневного зрелища-праздника, которые и сами-то стали зрелищем, раз в году ещё и преображаются в надсадное, выспреннее обрамление карнавала – их многокрасочность лишь оттеняет его традиционный чёрно-белый костюм.
На карнавал я опоздал.
Если верить мемуарам костюмированных гуляк галантного века, год за годом карнавал выдыхался, достославные декорации, из коих уходила жизнь, всё откровенней пародировали сами себя, примеряли забавы ради фривольные карнавальные атрибуты. Лёгкий укол воображения и – почтенные фасады, хоть через силу, а пускались кривляться, показывать языки, нацеплять маски отгулявших своё весельчаков в обмятых нарядах. Невиннейшие черты лиц-фасадов игриво вздёргивались носами-фаллосами, лязгали зубастыми, нарисованными – вырезанными из картона? – челюстями; колонны-пилястры обвисали фальшивыми бородами. И плавились румяна, тушь текла из прорезей глаз; мишура мокла. И как бы натужно не закипала на исходе каждой зимы победная предсмертная вакханалия, это давно уже было не органичное, но изобразительное кипение. А быт венецианцев и под весёлой вечно занесённой косой, конечно, стыдливо прятался в сумрачных сырых недрах, за изукрашенной оболочкой – в памятнике куда вольготнее искусству, чем людям. Недаром неожиданностью по приезде стал рынок. И низкими, неожиданными для глаз нелепицами вкрапливались в шикарные, сплошь из изысков, картины, широкая лодка с углём, скобяная лавка у ступенек Риальто, на мосту – точильщик ножей, трубочист, увешанный цепями, щётками; неподалёку – придирчивые хозяйки с клеёнчатыми кошёлками у рыбного ряда; неряшливые – вкривь и вкось укреплённые – чёрные и красные навесы-полотнища, спасающие от солнца, мальчишки, бойко перетаскивающие, расталкивая покупателей, ледяные глыбы; ящики с раскрошенным грязным льдом на мокрых обитых цинком прилавках, меж подвижными кучками крабов, опутанных водорослями слизистых гадов; взмахи длинных разделочных ножей, вёдра с отсечёнными рыбьими головами под прилавками, вонючие лужицы, пузатый грузчик в длинном резиновом фартуке ухватил сплетённую из прутьев корзину с мидиями.
Искусство пирует, утехи его безмерны. Захмелевший, я кружу, кружу по Пьяццетте. Где предел этой расточительной праздничности, этому благодарному сладостному восторгу в преддверии конца, растянутого под звон литавр на столетия? Что выражает сегодня интимная монументальность, её оцепенелый, грешащий самопародией пафос? Мажорность стрельчатых аркад, пригруженных невесомыми розовыми орнаментами, победоносность обелисков, назначенных вонзаться в небо над углами библиотеки, триумфаторство колонн, ликование лучковых фронтонов…
Только и воодушевлённые пылкие художества – промысел потустороннего; творят искусство те, кто не от мира сего, – самозабвенно творящие для себя.
Искусство поглощено собой, самим собой.
так-так-так, далее(для краткости – в пересказе)А далее Илью Марковича страницы три с лишком занимали сугубо венецианские тесноты и концентрации, парадоксы невообразимого накопления искусств, чьи бессчётные произведения разного толка, как жучки мебель, проедали сырые камни затейливыми ходами. Для затравки он скрупулёзно, будто вступивший в должность портье с глазомером дворецкого, – как было не вспомнить гимн флорентийской «Liliane»? – описал антикварные сокровища маленького уютного вестибюля гостиницы, в которой остановился; гостиницы не самой роскошной, но – это не могло не льстить постояльцам – прислонённой к бывшему игорному дому, где блистал Казанова.
Витринки с помятыми и пробитыми в славных боях доспехами; изгибистое фигурное зеркало с багрово-складчатым загривком портье; изящнейшие горки из чёрного и земляничного дерева с дивным набором подсвечников, хрустальными, в обкладках серебра, кубками, тончайшим стеклом, золотом с финифтью – сокровищами, нажитыми оборотистыми венецианцами ещё на торговле солью. Затем следовала опись холодных наблюдений, не менее скрупулёзная. Шествие к номерам сопровождалось коричневато-багряной, с прозеленью, скукой гобеленных подвигов дожей, тут и там интриговали таинственно занавешенные холсты, с поспешной щедростью вспыхивали, казалось, только-только подновлённые плотные и плотоядные краски, а интерес угасал – ярчайшая изобильность живописи уже вряд ли могла возбудить пресыщенный глаз, хотя в доказательствах иллюзорного всесилия продолжала привычно рушить стены напыщенными житиями святых. Всё явственнее, однако, картины потерянно старились-выцветали в притемнённых углах, завлекая разве что мерцанием рам, но случалось – в духе приключенческого романа, где отвлекающие манёвры подводят к главному – не без лукавства подкарауливали истинных ценителей в откровенно-недостойных местах: к примеру, Илья Маркович ущипнул себя, не поверив, что это явь, когда в коридорном коленце, шагая мимо ресторанной кухни в уборную, упёрся взором в синеющее полотно Тициана.
и, заканчиваяНадвигалась тяжеленная туча.
Торговец бросал в плетёную торбу раковины, кораллы. Неслись к берегу разноцветные лодчёнки, редкие купальщики, вылезая из воды, накидывали на плечи полотенца, бежали к пляжным кабинкам. Только кошки не шелохнулись.
Сползла наискосок, лилово расплываясь в каплях, строка: дождь полил! Вмиг почернели пляж, громоздкий деревянный поплавок-ресторан. Гнилой тоской дохнул адриатический Сестрорецк.
17 апреля 1914 года
(поезд Триест – Афины)
Моей мысли обычно нужен толчок чужой мысли, слова или строки. В таких толчках не было недостатка, когда в свете ночника я дочитывал новеллу о смерти престарелого писателя, наново окрашивал свою Венецию её рефлексами; не ожидал, что после открывших книжку и не лишённых тонкости самонаблюдений над гнётом таланта, отданных alter ego, сочинитель возвысится до «Смерти…», нацелит взор свой в ледяную сердцевину искусства.