Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссии работали пять месяцев и закончили черновой проект, но сразу после этого начались возня и визг "обиженных". В Петербург летели замечания от тамбовских, тульских и московских помещиков. Царя заклинали не доверять "либералишкам". Депутаты от губернских комитетов поехали в столицу производить изменения.
– Я туда не поеду, – сказал дед. – Заранее скажу, что будет. Мягкотелые начнут добиваться неотложного выкупа, легкого для них, суда и публичности, а государь, в неописуемом своем милосердии и вниманиии к тем, кто любит престол, покажет им фигу.
Как в воду глядел. Действительно, на либеральном тверском "адресе пятерых", "ни с чем не сообразном и дерзком до крайности", было начертано государем "замечание авторам" за "неправильные и неуместные свои домогательства".
Либералы Москвы просили о маленьком представительстве и получили в ответ лишь три слова:
– Ишь чего захотели.
Замечания комиссий – даже эти замечания! – сочли слишком левыми и выправили.
Но на практике не было предоставлено и этого. Сразу после того, как Ростовцев направился в свое, такое беспокойное для всех, загробное путешествие, на его место сел министр юстиции граф Панин, тоже спирит, и поддержал крайних "правых". Нормы земельных наделов уменьшены, повинности – возросли.
* * *Алесь лазил по лестницам, мосткам и котельным сахарного завода. В это время – в начале апреля – завод почти не работал. Лишь в одном из цехов шла обработка заготовленного с осени полуфабриката. Сделали запас, чтоб не было больших простоев.
Производили кристаллизацию и пробелку сахара. Алесь шел вдоль ряда, осматривая жестяные и глиняные пробелочные формы.
– Сколько людей работает, когда трут свеклу?
– В двух сменах мужчин-чернорабочих двадцать пять, женщин – около двухсот, – ответил красный, как помидор, седоусый сахаровар-механик из Гамбурга.
– Ну вот, а теперь пятьдесят, – сказал Алесь. – Почти на четверть сокращена сезонность, господин Лихтман. А вы возражали против полуфабрикатов.
– Я и теперь возражаю, – сказал немец. – Сахар худшего качества.
– А сколько свеклы пропадает во время заготовительных работ? Ногами по ней ходят, гниет она, в мелисе повышен процент сахара. И потом… пусть хуже качество. Вы имеете пенсию круглый год, и вам следовало бы хоть раз подумать, что чувствует сезонник. Пятьдесят человек получают свои деньги в начале апреля, словно это десятое октября, начало полной загрузки сахарного завода.
Он почти бегал пыльными переходами, шмыгал в люки, спускался в котельные, где красные, как гномы, кочегары махали шуфлями. В котельных свистел пар, мелко дрожали лоснящиеся от масла цилиндры.
…Все, кажется, ладилось. Закончат отбелку – надо начинать ремонт этого завода, расширить другой сахарный завод, установить в нем машины и оборудование, купленное в Англии и Берлине, построить отдельные здания еще на два паровых котла.
Выбицкий, немец и мастера едва поспевали за ним. Мастеров на этом заводе было пять, все белорусы – механик, кузнец, слесарь, медник и столяр.
– Три гидравлических пресса, – говорил Алесь. – Три, которые требовали ремонта. Механик!
Механик был похож на корягу: тупой с виду, страшный мужик. Так все и считали. Но Загорский однажды видел, как он, проверяя колосники, один в котельной, стоял, опершись на шуфель, и, залитый багровым сиянием, пел: "Не для меня она, весна, не для меня Днепр разольется". Пел красивым, душевным тенором.
– Маленький, с шестидюймовым пистоном, отремонтировали, – сказал механик. – Два больших, двенадцатидюймовых, – вот-вот…
Алесь иногда удивлялся, почему это большинство людей словно стесняется говорить о деньгах и своем отношении к ним.
Хозяйство – пожалуйста, политика, искусство, любая холера – хоть сейчас. А как деньги – стоп!
Конечно, деньги были "презренным металлом", "ничтожным металлом", но пока что всем приходилось жить в мире, где без них не обойдешься. И не могли в этом мире существовать ни хозяйство, ни политика, ни искусство, не потершись о тот металл, без него. А между тем все молчали о нем, делая вид, будто его и не было.
Герои книг жили, словно у них был неограниченный кредит. Герои не знали, сколько стоят сапоги, телячья нога или фунт вот этого сахара. А это ведь было интересно, почти как поэзия, хотя и далеко не возвышенно.
Деньги подчас уничтожали сущее. Но что ни говори, это ведь они двигали многочисленными силами на земле, это они вынуждали многих выбираться из болота отсталости, напрягать разум и мускулы, бороться.
Главное, самое первое в каждом народе было то, как он обрабатывает поля, стороит дороги, наводит мосты, какие машины стоят на его фабриках и, наконец, как он зарабатывает и как тратит этот самый "презренный металл".
Алеся удивляло, почему, например, любимый Пушкин совсем нигде не говорил о технике, а об экономике обмолвился в двух-трех незначительных отрывках, в то время как имение Гончаровых называлось "Полотняный завод", а самому поэту приходилось часто и мучительно думать о деньгах.
Это было, конечно, потому, что поэты, если они настоящие поэты, хотят отдавать себя всем временам и не стареть никогда. Верность была и остается верностью, любовь – любовью и смерть – смертью, а вот эти два чугунных безвоздушных аппарата (один для выпаривания, второй для окончательного сгущения сиропа) предется сегодня же выбросить в мусорную яму, а вместо них поставить другие, новые, которые тоже со временем устареют.
И Алесь думал о том, что если когда-нибудь какой-нибудь человек заинтересуется им, Алесем Загорским, и его соседями, он просто не сумеет пройти мимо этих аппаратов, которые Алесь сегодня выбросит, мимо паровой машины в двадцать лошадиных сил – возможно, достойной его сожаления! – для приведения в действие терки и насосов, мимо другой, в пятнадцать лошадиных сил, что вытягивает воздух из аппаратов и качает воду для всего завода.
Главным, конечно, будет для того человека не это. Главным будут они, живые, их любовь, ярость, распри, страдания, борьба с оружием в руках, привычки, картины на стенах. Но он не сможет обойтись без этого смешного для сахарного завода, потому что это никак не второстепенное, потому что на этом взросло все в его жизни, потому что без этих котлов и терок не было б и Мантеньи в загорщинской галерее.
Нельзя было пройти и мимо этой аппаратуры для варки сока. Нельзя было не отметить, что в каждый дификационный котел вмещается этого сока сто двадцать ведер… Это все был "господин сахар", без которого не может жить и мыслить ни один мозг – ни его, ни того, кто заинтересуется им, ни мозг тех, кому он будет рассказывать.
Можно спросить: а что им до съеденного сто лет назад сахара? Вздор!
Сахар и хлеб были единственно вечными богами, которые поистине каждый год воскресали не так мистически, как Озирис и Христос, Адонис и Таммуз всевеликий; они никогда не исчезали, превращаясь в нервы, плоть и кровь. И если б человечество однажды прервало эту вечную эстафету, даже если б один он, Алесь, прервал ее, не было б кому интересоваться и рассказывать и не было б кому слушать.
Если б у него был талант, и он, Алесь, писал книгу о средневековье, он не мог бы оставить без внимания ни станков, на которых ткались слуцкие пояса, ни маслобоен того времени, ни того, как и по каким рецептам варили тогда пиво. Потому что этого не видел никто, потому что главным в эстафете поколений были не турниры, не бархатные плащи герольдов, не мудрые королевские приказы, а человек, который отливал сталь для пики, ткал бархат, выделывал бумагу, на которой писались приказы.
Власти делали с человеком что хотели. Труженика они придавливали трудом и превращали в раба посредством труда. Интеллигента они развращали идиотскими книгами, отравой навязанного безделья, ленью и опять-таки превращали в раба.
А дело в том, что каждый человек больше всего, даже не ощущая этого, жаждет дела, деятельности, бурлящего функционирования среди подобных себе.
Копать, драться. писать искренние книги, перебрасывать мосты, бормотать под нос только что ражденные стихи, рыть колодцы и пробивать туннели, дуть стекло, лечить, считать – иначе не стоит жить.
А вместо этого Гедимин бубнит о словах "учись умирать" и "простом солдатском плаще", вместо этого болван Рунин борется за моральную чистоту студенчества (доносами) и вякает о "консервативных славянах", вместо этого чистейший Раубич говорит о "кодексе чести".
"Черта тебе, а не кодекс чести! Я вот сейчас полезу под котел и погляжу, что там с зольником… Ложь! Рабство во лжи!… Хотите убить меня, а я не дамся! Да я подох бы давно, если б не трудился! Стал бы трупом, амебой, слизняком.
Я ищу живого, а вы тычете мне и всем крест на Софии и всемирное господство. Но вы забыли об одном, господа, – что вы оставили мне труд, и именно поэтому у вас ничего не получится со мной и с тысячами других.