Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он нажимал и нажимал пластинку… Да что они, оглохли там все, что ли!
– Зачем ты так? За-чем!
– Не имеем права… И мне страшно жаль вас – отца, Вацака и особенно тебя. Ты впечатлительный, тонкий. Знаю, мы не имеем права – и жаль. Может, этими днями я выкуплю право на вас, и вы получите возможность как-то жить на земле. Не нести ответственность за общую вину.
Шевельнулась.
– Надо было доказать. И за то, что я родственница Кроера. И за всех без исключения людей. И за него, беднягу, и за себя. Надо было доказать, что мы не убийцы, что мы от отчаянья живем жизнью других… Хоть кому-то взбунтоваться… Чтоб знали, что это нам крайнее страдание, что люди думают… думают… думают над этим…
Кажется, она начинала бредить. Глаза смотрели выше него.
– Я его очень любила. Дай бог, чтоб тебя… так…
Дрожа, он склонился к ней. Она прикоснулась устами к его глазам.
– Ты понесешь мои глаза дальше.
С большим, последним усилием дотронулась до его руки.
– Обещай мне… Обещай, что никогда без крайней, без смертельной необходимости не отнимешь жизни у живого.
Он кивнул головой.
И тогда она, словно исчерпав все силы, опустила плечи. Опустились и ресницы, теперь спокойные. На веках лежала голубая тень.
…Не помня себя, он бросился вниз:
– Люди! Лекаря! Люди! Люди!
Но еще раньше, чем прибежали люди и лекарь, у пани Антониды началась агония. Странная агония, похожая на угасание лампады, в которой выгорело все дотла…
* * *Они сидели вдвоем в комнате деда. Он всегда останавливался в ней, когда приезжал в Загорщину. Алесь немного отошел, так и не выплакавшись; во всяком случае, дед больше не боялся за него.
Так они и сидели, предавленные общим горем, очень старый и молодой. А между ними стояла бутылка тминной да запыленная, словно в фуфайке, бутылка вина.
– Знаю, и для тебя слишком много. Так вот, за несколько недель. Но ты – человек. Стой. Зацепись и стой… Да и меня, старого Эготиста, пожалей… Я, Алесь, действительно стар. Перед тобой будущее, свои дети. А передо мной – могила. И детей моих нет…
Одни, одинокие во всем доме.
– Ты еще пустишь корни. А я как старый тополь, что выпустил ростки, а их срезали. А на новые сил нет. Один остался, да и тот… Один ты у меня… Сохну я, как дерево, обрубленное да обгоревшее… Ты меня пожалей.
– Я не буду, дед… Но не прощу я себе… Как мог не заметить!… Каждую весну и осень, всегда так было, что она закрывалась, никто не мог видеть… Но все равно – как я мог допустить?
– Не помогло б, – наливал дед ему вина, а себе тминной. – Она все равно сделала б это… Раненая совесть, сыне…
Дед замолчал. Что он мог сказать? Он тасовал мысли.
Какое-то совсем темное, словно осеннее, было небо над парком. За окном месяц бешено мчался над неподвижными громадами облаков.
– Легче всего окончить так. Но людям надо идти. Чтоб жить. Жизнь – благодать. Наивысшая благодать, которая дана каждому, несмотря на всю боль.
Дед не заметил, что противоречит сам себе. Он просто высказывал вслух мысли, как все люди. Может, которая и утешит.
– Чтоб жить… Особенно тем, что сами и бросают зерно, что дают ему расти, что борются за колосья – иначе нивы заглушили б сорняки… Что поделаешь, трава лучше отрастает, когда ее косят…
Дед снова налил и задумался.
– Выпей, сыне. Я долго жил. Меня сочли б сумасшедшим, если б я сказал, ну хотя б про котлы на сахарном заводе… Пресс крутили руками… А, ерунда!…
Мысль деда металась в сумерках:
– Вот росток картофеля в подвале. Желтый, бледный… Или лука, тоже желтый, без вкуса. А положи луковицу без земли, без воды на окно, ростки станут зелеными, появится откуда-то горечь… Значит, есть же что-то в свете? Так неужели же мы глупее луковицы? И в самом деле научимся со временем делать хлеб из солнца. И люди станут питаться светом.
– Со временем, – горько сказал Алесь.
– Зато навсегда. И станет хорошо. Вначале людям… Затем животным… Затем растениям… Ходите себе, смейтесь… Бегайте себе, прыгайте, летайте, славьте жизнь… Колоситесь себе, зеленейте…
Глаза Вежи мягко светились из-под тяжелых век.
– А ты, человек, стой. Стой, не падай. За всё стой. Вначале за людей, потом за все, что дышит и шумит. Долго еще стоять. Кроваво. А ты стой. Даже при своей унизительной животности стой. Животное, а стоишь. За это с тебя – все грехи да на святость великую.
Луна мчалась среди неподвижных туч.
– Сосны на Длинной Круче видел? – спросил дед.
Алесь вспомнил.
…Стремительный, трепетный, как стрела в полете, Днепр… Длинный, с версту, и высокий, саженей в пятьдесят, обрыв… Кроваво-красная глина… И на круче корнями вверх и зелеными ветвями вниз – сосны… Висят… Битые, страшно скрюченные… Перевитые, неприступные, одинокие… Непокоренные в своем желании жить там, где не смог и не захотел жить никто.
– Да.
– Так это мы. Слабая оборвется. Всякая другая оборвалась бы… Кроме нас… И все. До последнего камня запомни…
* * *Спустя несколько дней рядом с могилой пана Юрия появился второй холмик, который месяцем позже порос зеленой травой.
* * *Басак-Яроцкий сразу с похорон забрал Алеся к себе, не позволив даже вернуться в опустевший дом:
– Нечего тебе там делать.
– Я, может, к деду, дядька Петро?
Пострижной еще больше покраснел:
– Вы там мудрить начнете. А тебе сейчас та мудрость… Кгм… – И дядька выразительно кашлянул, одним видом лучше всяких слов показав, насколько именно сейчас нужна Алесю та мудрость.
Ехали верхом по раскисшей земле. Весна запаздывала, и лишь изредка среди туч проглядывал горячий молодой синий лоскуток неба.
– Срам. – Короткие усы дядьки шевелились. – С самого пострижения приглашал к себе… Пускай себе этих, разных там… "поутру проснувшись" нет. Я тебе не императрица Анна. Я солдат.
"Поутру проснувшись" было любимое кушанье императрицы Анны. Приготавливалось оно из бычьих глаз, и дядька всегда употреблял это название, когда говорил о разносолах и лакомствах, порожденных извращенным вкусом.
Дядькина бурка, на которую пялили глаза окрестные мальчишки, пахла табаком, как и парадный мундир. Это была одежда лишь на самые важные случаи жизни.
Ладный и седой, он ехал на своем конике прямо, как ездил, наверно, и под пулями. Алесь был благодарен пострижному, который не позволил ему зайти в опустевший дворец. Все понимал старик. Сказать иногда не мог, но понимал все.
– Видишь, жаворонок… Словно на нитке. Ты не знаешь, Алесь, где они ночами прячутся? Морозит же ночами. Я лежанку каждый вечер топлю, как на старые кости. Люблю огонь… Кажется, чем утопиться, так лучше бы в огне… Так не знаешь, где?
Достал короткую трубочку, кисет и задымил.
Тромб отворачивал храп от табачного дыма и косился на Басак-Яроцкого умным оком: хозяин не курил.
– Что за табак такой приятный, дядька?
– Ты что, считаешь, только богачу приятный табак курить? – улыбнулся дядька. – Выкручиваемся и мы, да еще как! Дорогая жизнь, она у дураков бывает.
– Нет, в самом деле?
– Кгм… Табак хороший, это правда, турецкий… Но даже самый дешевый табак, который мы, бывало, курили там, когда армянин не приедет, можно сделать – ого! – На лице у Петра было удовольствие. – Ко мне, бывало, все бегут: "У Яроцкого запасы старого. Яроцкий сбережет, хотя и не скряга". И не знают, что я даже из корешков могу тебе такую "Кабу-Гаванну" завернуть, что тамошние индусы семь верст будут за конем бежать да нюхать.
– Индейцы, дядька.
– Ну, индейцы… А уж с настоящим табачком, так, я тебе скажу, и Вежа такого не нюхал, что я могу сделать.
– Как?
– А обыкновенно. Домашний табак, известное дело, досмотри как следует. Это… кгм… основа! А потом готовься "Кабу-Гаванну" делать.
Яроцкий дымил, словно ладан и смирну курил неведомому богу.
– Жди, когда зацветет белый донник. Не та желтая падла, что в засуху поля истязает, а его белый брат. Следи, чтоб пчелы полетали самое большее день. Чтоб лишне не выпили меда… Собери цветки осторожненько, очисти и суши не на солнце – под ветерком. А высушенные мешай с табаком… Вначале не много, потому что привыкнуть надо, потому что это курить – все одно что в цветах уснуть: и сон, и легкость, и мысли приходят отчаянные, словно бы каждый миг ты с персидской царевной можешь пожениться да плевать на весь мир.
– Дурмит?
– Нет. Просто безвредный мед.
– Так просто?
– Хе-хе, – сказал Яроцкий. – Видишь, что в кисете на дне?
– Ну, комок какой-то.
– Это сентябрьский желтый антон, покрошенный да в жидкую ткань завернутый. Понюхай.
Из кисета повеяло хорошим табаком, медовым летним полем, осенними садами и еще чем-то.
– А это? – спросил Алесь. – Какое приятное! Как запущенный сад в июне!