Абсолютист - Джон Бойн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я на миг закрываю глаза, а когда открываю, оказывается, что я гляжу прямо в лицо Уиллу. Он повернул голову, чтобы посмотреть на меня; еще один странный момент. «Почему он не отводит взгляд?» — думаю я. А потом: «А я почему не отвожу?» Три, четыре, пять секунд… Наконец углы его рта приподнимаются в едва заметной улыбке, и вот он смотрит прямо перед собой и шумно выдыхает — раз, другой, третий; я наконец соображаю, что это он выполняет приказ доктора, который прижал к его спине стетоскоп и теперь просит его сделать еще один глубокий вдох и полный выдох.
— Спасибо, — скучным голосом говорит доктор, отходит от койки Уилла и разрешает ему снова одеться. И обращается ко мне: — Следующий.
Я прохожу такой же осмотр, то же измерение пульса и кровяного давления, роста, веса, объема легких. Доктор хватает меня за яйца и велит кашлянуть; я быстро повинуюсь, желая, чтобы он поскорей меня отпустил. Он приказывает мне вытянуть обе руки перед собой и держать как можно неподвижнее. Я выполняю приказ, и результат ему, кажется, нравится.
— Как скала, — говорит он, кивая и ставя галочку в своих бумагах.
Потом, после ужасного завтрака — холодной яичницы-болтуньи с жирным беконом, — я снова попадаю в казарму и убиваю несколько минут на рекогносцировку. Противоположный от наших коек конец казармы отгорожен ширмой: здесь спят Уэллс и Моуди, кое-как уединившись от своих бесполезных подопечных. Сортир находится снаружи, он оборудован несколькими ведрами для мочи и кое-чем гораздо худшим, много более зловонным, — нам уже сообщили, что эту штуку мы должны будем выносить каждый вечер, по очереди. Сегодня, конечно, очередь Вульфа.
— Могли бы дать нам завтрак переварить! — жалуется Уилл, пока мы идем на плац — бок о бок, но на сей раз где-то посреди стаи. — Правда ведь? Кажется, я сейчас выблюю все сразу. Но конечно, идет война и мы не отдыхать сюда приехали.
Нас ждет сержант Клейтон. Он стоит в свежевыглаженной форме, очень прямо и совершенно неподвижно, словно даже не дышит, — пока мы выстраиваемся перед ним и два апостола занимают места по правую и левую руку.
— Солдаты! — говорит он наконец. — Мне было бы омерзительно смотреть, как вы упражняетесь в форме своего полка. Поэтому я решил, что вы будете тренироваться в своей штатской одежде.
Гул разочарования пробегает по рядам: ясно, что многие мальчики только и мечтали надеть хаки, словно форма сама по себе уже превратит их в солдат. Мы не могли дождаться дня, когда нас призовут, и не хотим ни единой лишней секунды носить грязные дешевые тряпки, в которых приехали.
— Голову нам дурит, — шепчет мне Уилл. — Просто у армии, черт бы ее драл, нет денег на новую форму. Нас еще не скоро обмундируют.
Я не отвечаю — мне не хочется, чтобы меня поймали за разговорами в строю. Но я верю Уиллу. Я читал газеты с самого начала войны, и они постоянно писали, что армии не хватает военной формы и винтовок на всех солдат. Это плохо, потому что в обозримом будущем нам придется ходить в штатском; но в то же время хорошо, потому что нас не пошлют во Францию, пока не экипируют как следует. В Парламенте уже был шум из-за того, что людей отправляют на смерть одетыми кое-как.
Мы начинаем с азов строевой подготовки: десять минут упражнений на растяжку, потом бег на месте, пока не вспотеем хорошенько. Тут сержант Клейтон вдруг решает, что наша колонна — четыре на пять человек — стоит недостаточно ровно, и бросается в просвет между рядами, дергая одного солдата, чтобы выдвинулся на шаг вперед, другого толкая чуть назад, оттаскивая одного ошеломленного беднягу вправо, а другого такого же — влево. Когда он все же успокаивается, колонна не становится ни заметно ровнее, ни заметно кривее, чем десять минут назад, но сержанта результат, кажется, устраивает. Возможно, то, что не видно моему нетренированному глазу, чудовищно оскорбляет взор опытного служаки.
Все это время сержант Клейтон беспрестанно и громко поносит нас за неспособность держать строй; голос его взбирается на такие высоты, на лице отражается такая ярость, что я боюсь, как бы его не хватил кондрашка, если не побережется. Однако, к моему удивлению, когда занятие кончается и нас отпускают — посылают в душевую и велят вымыться как следует, — сержант снова собран и невозмутим, как во время нашей первой встречи.
Он лишь отдает еще один приказ. По его словам, Вульф сильно подвел свое отделение, так как, маршируя, недостаточно высоко вскидывал ноги.
— Я думаю, Вульфу — еще час строевой подготовки, — говорит он, поворачиваясь к Моуди, который отвечает твердым «Есть, сэр».
Уэллс ведет нас туда, откуда мы начали, а наш товарищ остается на плацу, маршируя в идеальном строю из одного человека; мы бросаем его за этим занятием, ничуточки не огорчаясь.
* * *— У Клейтона точно зуб на Вульфа, а? — замечает Уилл чуть позже, когда мы лежим на койках.
Нам дали полчаса отдохнуть перед очередным упражнением, вечерним марш-броском по какой-то сильно пересеченной местности; при одной мысли о нем мне хочется завыть.
— А как иначе-то, — говорю я.
— Разумеется. Но все же. Не слишком спортивно со стороны Клейтона, а?
Я смотрю на него и удивленно улыбаюсь. Он говорит не как простые люди — видно, в семье священника дают чуть более утонченное воспитание, чем в семье мясника. Он употребляет умные слова и, кажется, привык заботиться о других. Его доброта впечатляет. Она как будто втягивает, обволакивает меня.
— Твой отец расстроился, когда тебя призвали? — спрашиваю я.
— Ужасно. Но он расстроился бы гораздо сильней, если бы я отказался драться. Король, отечество — это все для него очень важно. А твой?
Я пожимаю плечами:
— Он не слишком убивался.
Уилл кивает и шумно дышит через нос, потом садится, складывает подушку вдвое и засовывает себе под спину, вынимает сигарету и принимается задумчиво курить.
— Слушай, — говорит он через несколько секунд — так тихо, что кроме меня его никто не слышит, — а что ты подумал про этого доктора, ну, сегодня?
— Подумал? — растерянно повторяю я. — Я про него вовсе не думал. А что?
— Ничего. Просто мне показалось, тебе очень интересно то, что он делает. Ты случайно не собираешься сбежать и устроиться куда-нибудь в госпиталь?
Я чувствую, что опять краснею, — значит, он все-таки заметил, что я на него пялился, — и поворачиваюсь на другой бок, чтобы ему было не видно.
— Нет-нет, Бэнкрофт, что ты. Я остаюсь в полку!
— Рад слышать, Тристан, — говорит он, наклоняясь ко мне так близко, что я чувствую слабый запах пота. Мне кажется, что сейчас он может подчинить меня своей воле, целиком и полностью. — Потому что мы тут застряли с кучей никуда не годных неудачников. Капрал Моуди в чем-то прав. И я рад, что обзавелся другом.
Я улыбаюсь, но не отвечаю; при этих словах мою плоть пронзает что-то острое, словно мне приставили к груди нож и теперь давят на него, намекая на боль, которая вскоре последует. Я закрываю глаза и стараюсь об этом не задумываться.
— И ради бога, Тристан, не зови меня Бэнкрофтом, — добавляет он, падая обратно на свою койку; он плюхается на нее с такой силой, что пружины жалобно стонут. — Мое имя Уилл. Да, здешние кретины зовут друг друга по фамилиям, но мы с тобой не такие. Они нас не сломают — мы не позволим, лады?
* * *В следующие недели нас жесточайшим образом гоняют — я не могу поверить, что именно об этом так долго мечтал. Побудка обычно проходит в пять утра. Когда Уэллс или Моуди нас поднимают, мы должны за три минуты проснуться, выскочить из постели, одеться, натянуть сапоги и выстроиться снаружи у казармы. Обычно в этот час мы едва соображаем, что происходит, а когда выступаем в четырехчасовой марш, наши тела словно кричат от боли. В каждое такое утро я думаю, что хуже начальной подготовки ничего не бывает; скоро я узнаю, что заблуждался и на этот счет.
Однако в результате всех мучений наши молодые тела развиваются, на икрах и на груди вырастает твердый панцирь мышц, живот подтягивается, и мы наконец начинаем походить на солдат. Даже те немногие, кто прибыл в Олдершот с лишним весом — Тернер, Хоббс, Мильтон, почти ожиревший Денчли — сбрасывают фунты и приобретают более здоровый вид.
Во время марша от нас не требуют молчать, и мы обычно переговариваемся вполголоса. Я в хороших отношениях с большинством солдат во взводе, но все же с утра обычно стараюсь встать рядом с Уиллом, и он, кажется, не против того, чтобы проводить время со мной. Мне в жизни досталось очень мало дружбы. Единственный, кто для меня что-то значил, был Питер, но он предал меня дважды — сначала ради Сильвии, а потом после происшествия в школе; мой позор стал гарантией, что я больше никогда его не увижу.
Однажды, в выпавший нам редкий час отдыха, Уилл заходит в казарму и застает меня одного — я стою спиной к нему, и он в шутку наскакивает на меня с воплем, точно разыгравшийся ребенок в игре. Я отдираю его от себя, и мы катимся кувырком по полу, цепляясь за что попало, толкаясь и хохоча. Он зажимает меня в клинч, придавливает к полу, садится на меня верхом, смотрит сверху вниз и улыбается — темные волосы падают на глаза, и я уверен, что он смотрит на мои губы, впивается в них взглядом, чуть повернув голову, выгнув спину, и я слегка сгибаю ногу в колене и отваживаюсь улыбнуться. Мы смотрим друг на друга. «Ах, Тристан», — тихо и печально говорит он, и тут кто-то подходит к двери, и он отскакивает от меня, и, когда оглядывается на Робинсона, только что вошедшего в казарму, я понимаю, что он избегает моего взгляда.