Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В центральной части первых десяти рядов партера сидели все сильные мира сего: продюсер, композитор, кинозвезды, мэр города, Ноэл Коуард, Ирвинг Берлин и так далее. Прочтите справочник театральных и музыкальных знаменитостей 1936 года, и вы сами мысленно заполните эти ряды. Там же, конечно, был и сам Скип Лассер вместе с Шугар Гансфрид. Чем дальше были ваши места от этой блистательной центральной части первых рядов партера, тем сильнее были ваши Прустовы муки от того, что вас так унизили и щелкнули по носу. Мы-то сидели в ложе над сценой, среди простых смертных, одетых не на парад, но это было не важно. Социальный статус имел значение только в первых рядах партера, среди смокингов и вечерних платьев.
Но почему Голдхендлеров посадили не в этой сакраментальной центральной части, вместе с прочими птицами высокого полета? И почему фамилия Голдхендлера была написана на афише «муравьиным дерьмом»? И почему Лассер не пригласил его на свою вечеринку, в квартиру его же собственных подмастерьев? Из тщеславия, из зависти, из нежелания поделиться славой? Нет, дело было не в этом — точнее, не совсем в этом. На бродвейской бирже репутаций Лассер числился «серьезным» художником: видите ли, его творчество имело социальную значимость. А Гарри Голдхендлер был всего лишь хохмач, сочинитель реприз, а с сочинителем реприз Лассер не хотел чересчур сближаться. Спектакль «Джонни, брось винтовку!» шел в «Зимнем саду» приемлемое время с умеренным успехом. Песен из этого мюзикла никто уже давно не поет. Они исчезли из памяти — хотя не из моей памяти. Лассер сочинил несколько мюзиклов, которые имели на Бродвее очень шумный успех, но «Джонни, брось винтовку» был всего-навсего средним мюзиклом, из тех, которые быстро забываются. Гарри Голдхендлер сидел далеко с краю, в пятнадцатом ряду, и слушал, как шутки, которые он на моих глазах придумал во Флориде, вызывали гомерический смех, аж стены дрожали, а его сцена в госпитале — хитроумная переделка острот из «Доктора Шнейдбейцима» — вызвала шквал аплодисментов.
Сцена эта была примерно в середине первого акта — то есть в том самом месте, которое обычно определяет успех или провал спектакля. Во время этой сцены дотоле настороженная публика из первых десяти рядов, пришедшая на спектакль с настроением «а ну-ка поглядим, что это такое», наконец оттаяла, стала смеяться и аплодировать. Берт Лар был действительно очень смешон, когда он в ужасе бегал по сцене, пытаясь спастись от сумасшедшего психиатра. Комик, игравший психиатра, превосходно изобразил постепенное превращение этого, на первый взгляд, солидного венского ученого мужа в одержимого психа, который пришел к выводу, что Лара следует срочно кастрировать, и стал гоняться за ним с огромными, чуть ли не садовыми, ножницами в руках. Не знаю, как Берт Лар научился взбираться вверх по стенке на авансцене, но это было очень неожиданно и забавно, и когда Лар повис на одной руке и одной ноге, как обезьянка, и начал бомбардировать сумасшедшего психиатра кокосовыми орехами — этого не было в первоначальном скетче Джои Мэка, от которого, вообще-то, здесь мало что осталось, — зрители разразились овацией; и, таким образом, благодаря Гарри Голдхендлеру, успех лассеровскому мюзиклу был обеспечен. Дальше спектакль не поднимался до таких высот, но это было и не нужно.
Банкет на сцене был сущим столпотворением. Мы с Питером толкались среди людей, которые, казалось, все знали друг друга, но не нас; они обнимались, целовались, выкрикивали приветствия, пожимали друг другу руки и хлопали друг друга по плечу. Мы нахально подошли было к Скипу Лассеру и Шугар Гансфрид, но они нас не заметили, потому что в этот момент они обменивались любезностями с мэром, с Этель Мерман, с Джорджем Кауфманом и с другими большими шишками из первых десяти рядов. Я поприветствовал Шугар Гансфрид, но она посмотрела сквозь меня и поспешила навстречу губернатору Леману.
Было на банкете и несколько приятных моментов: например, когда появился Берт Лар — в смокинге и галстуке бабочкой, с лицом, еще красным от только что снятого грима. Его появление было встречено аплодисментами. Он первым делом направился к Голдхендлерам и пожал им руки.
— Гарри, — сказал он очень громко, — ты форменным образом спас спектакль сценой в госпитале и этими осатанительными кокосовыми орехами.
После этого он все время оставался около Голдхендлеров, так что каждый, кто хотел его поздравить — а этого хотели все, — вынужден был приветствовать и Голдхендлеров. Голдхендлер выглядел польщенным и счастливым, а миссис Голдхендлер расцвела, как полузасохший цветок, опущенный в воду. Но если Скип Лассер все это видел, он не придал этому значения, занятый выслушиванием комплиментов.
На свою вечеринку, устроенную в нашем номере в «Апрельском доме», Лассер опоздал: он пришел, когда все уже были в сборе — в том числе, к нашему удивлению, и Лесли Хоуард. Лассер и Хоуард подружились в Бостоне, ходили слухи, что они вместе будут делать новый мюзикл на сюжет пьесы и фильма «Беркли-сквер». В конце концов из этого замысла ничего не вышло, но это показывает, какой у Лассера был нюх на то, что может понравиться публике. Итак, в конце концов в который раз зазвенел звонок, и я пошел открывать дверь, и на пороге стоял Лассер между двумя девушками — блондинкой и брюнеткой, — каждая из которых была выше его ростом.
— Привет! — сказал он. — Познакомься: Моника Картер и Бобби Уэбб.
К нему подошла сияющая Шугар Гансфрид и сообщила, что позвонил «наш человек» в газете «Нью-Йорк тайме», он сказал, что рецензия на «Джонни» уже сдана в набор, и она совершенно восторженная. Я помог снять пальто блондинке, а Питер кинулся раздевать брюнетку. Я вспомнил, что блондинку я видел раньше на репетиции, но брюнетка вроде бы была мне совершенно незнакома. В нашей прихожей они обе выглядели менее сверхъестественными, не в такой степени слетевшими со звезд на землю, какими они представали на сцене. Однако с самого начала они показались мне чересчур взрослыми и чересчур красивыми — и для меня, да, пожалуй, и для Питера тоже. Вот если бы Лесли Хоуард захотел кого-нибудь склеить, они бы ему подошли.
— Я беру блондинку! — властно шепнул мне Питер, когда девушки следом за Лассером двинулись в гостиную.
Такова Питерова манера. Еще когда мы въехали в этот номер, он таким же безапелляционным тоном заявил, что он берет в комоде два верхних ящика, а мне оставляет два нижних. Хотя мы теперь зарабатывали одинаково, не было и вопросов о том, кто из нас верховодит. Он все еще был великий П.Д.К., а я — скромный Виконт де Браж, и так обстояло дело до тех пор, пока мы с ним не разъехались. В определенной степени точно так же дело обстоит и сейчас.
Не было другого случая, когда сказанные мне три слова оказали бы такое влияние на мою дальнейшую жизнь. Ничего не могло быть между мною и Моникой Картер, а Бобби потом не раз говорила мне, что Питер сразу же внушил ей неприязнь своей самоуверенностью и гримасничаньем. Выбери Питер брюнетку, все пошло бы иначе. Судьба прядет иногда довольно тонкую пряжу; но можно ли повесить критические годы человеческой жизни на более тонкую паутину, чем три слова: «Я беру блондинку»?
Брюнетка стояла у окна, держа в руке стакан с коктейлем и озирая открывающийся перед нею вид. Насколько я помню, на ней был лиловый шелковый костюм. Питер с блондинкой сидели на диване и чему-то смеялись. У Моники Картер были великолепные ноги, роскошные густые волосы пшеничного цвета и крупное лицо с большой челюстью, которое сейчас, в век телевидения, сделало бы ей состояние. Что же до Бобби Уэбб…
Следует ли мне попытаться ее описать? Она и сейчас передо мной — я вижу ее куда яснее, чем пухлых секретарш, снующих взад и вперед по коридорам Белого дома. Ее облик все время преследует меня. Ну, ладно. Черные волосы до плеч, большие, широко расставленные глаза, широкий лоб, очень белая, очень тонкая кожа, курносый нос и тонкие, четко очерченные губы. Собственно говоря, Бобби Уэбб была типичная ирландская красавица, хоть сейчас на обложку журнала. И еще я помню ее руки — тонкие, белые, нежные, с длинными пальцами. Но когда я пытаюсь вспомнить, каково было мое самое первое впечатление от Бобби Уэбб, я снова вспоминаю ее глаза — громадные, серо-голубые, блестящие, живые, со взглядом, полным нежности и стремления к наслаждению, — глаза, от которых исходила женственность более мощная, чем электроэнергия от гидростанции имени Гувера. И это было тогда, когда Бобби Уэбб не прилагала никаких усилий, просто смотрела и беседовала. Когда же она пускала свои глаза в действие…
Еще я вспоминаю ее зубы и то, как странно она улыбалась. Она казалась ужасно серьезной и не склонной смеяться ни по какому поводу. Я бомбардировал ее шутками и анекдотами чисто для самооправдания, считая, что я обязан ее развлекать, но при этом я был уверен, что, конечно же, я никак не смогу показаться привлекательным такой красавице. Любой острослов всегда знает, когда его остроты имеют успех, а когда — нет. Я осознавал, что развлекать-то я ее развлекаю — это было видно по тому, как вспыхивали ее глаза и как быстро появлялась и исчезала на ее губах улыбка, — но это была сдержанная, рассчитанная улыбка, даже не приоткрывавшая зубов.