Царский угодник - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Теперь нам надо подумать о деталях плана, – сказал Пуришкевич, – как технически убрать вурдалака. Как? – вот вопрос вопросов. Можно осуществить предложенный вами план, а можно сделать все гораздо проще – подкараулить Гришку на улице, врезать свинцовой блямбой по лбу, потом пустить пару пуль в переносицу, и все – Гришка спекся! Нужно только найти подходящее место, чтобы можно было уйти от преследования филеров.
– Мой план лучше – заманить Распутина ко мне во дворец под видом знакомства с Ириной и покончить с ним, – сказал Юсупов. Пуришкевич, подумав, согласился.
Вообще-то он, человек жесткий, прямой, не признающий такого тактического маневра, как отступление, прощупывал Юсупова, проверял, а не дрогнет ли тот в критическую минуту? Пуришкевич остался доволен проверкой: такие люди, как князь Феликс Феликсович Юсупов, граф Сумароков-Эльстон, дрожать не привыкли – порода у Феликса была крепкая.
– По рукам! – воскликнул Пуришкевич, поднимаясь с места. – Осталось только собраться всем вместе и обговорить кое-какие детали.
– За этим дело не станет, – пообещал Юсупов.
Юсупов уехал, а Пуришкевич засел за сборник стихов древнегреческих поэтов и читал долго, с наслаждением, медленно шевеля губами, – читал он в подлиннике, встречал незнакомые обороты, казавшиеся очень сложными, возвращался к ним по нескольку раз, чтобы понять смысл, насладиться звуком давно угасшей речи, улыбался довольно, когда докапывался до сути, потом перешел на оды Горация, пытаясь понять, насколько же выше великий Гораций какого-нибудь средненького библиотекаря из города Эфеса или чиновника из канцелярии наместника, властвующего над островом Хиос, почмокивал сладко: Гораций есть Гораций, то, что он велик, видно невооруженным глазом…
Читал Пуришкевич греков целых три часа, потом взял свой любимый револьвер «соваж», с которым ездил на фронт, – револьвер этот ни разу не дал осечки, был убоен, бил точно, и Пуришкевич следил за ним, как за своим здоровьем, регулярно смазывал, холил, – произвел с ним несколько манипуляций, выхватывал то из-за пояса, то из внутреннего кармана пиджака, то из бокового кармана, следя за тем, не цепляет ли где-нибудь револьвер за ткань.
Очень важно было, чтобы револьвер выскакивал из одежды, будто смазанный, нигде не застревая, – остался доволен: отличная машинка!
День у Пуришкевича был свободный: санитарный поезд, с которым он ездил на фронт, находился на профилактике, заправлялся, вагоны чистили, ремонтировали, драили, истребляли из них дух крови и гниения, завозили лекарства; в Государственной думе тоже дел не было – объявили «библиотечный день», чтобы депутаты набирались ума-разума в книгах, – и Пуришкевич маялся: он не привык бездействовать.
В конце концов он поехал на товарную станцию, где стоял санитарный поезд, нашел Лазоверта – спокойного, с красивым породистым лицом, обритого наголо, «под Пуришкевича», человека в офицерском френче. Пуришкевич казался себе обезьяной, когда рядом находился Лазоверт, но это никак не ущемляло Пуришкевича, и вообще Владимир Митрофанович был начисто лишен комплекса неполноценности, он добродушно обнял Лазоверта за плечи и, сощурясь ласково, глянул ему в глаза:
– Друг мой, есть дело!
– Всегда готов! – бодро отозвался Станислав Лазоверт. Пуришкевичу он был дорог не только тем, что обладал бойцовскими качествами и считался первоклассным медиком – он был главным врачом его санитарного поезда, – Лазоверт никого не подводил.
– Какой у нас самый сильный, с новым мотором, чтобы не подкачал, автомобиль?
– Шестицилиндровый «напиер», – не задумываясь ответил Лазоверт, – тридцать пять лошадиных сил, корпус «кароссери».
– На машине стоит мой герб?
Почти на всех машинах, принадлежащих ему, Пуришкевич ставил не то чтобы геральдические изображения в виде щита с крепостными зубцами поверху – ставил, надпись по-латыни, в переводе на русский звучавшую: «Всегда тот же», – словно бы специально подчеркивал свое постоянство. Была эта надпись и на «напиере». Пуришкевич досадливо крякнул:
– Лучше бы этой надписи не было. Ее знает весь Петроград.
– Надпись мы можем закрасить, – спокойно проговорил Лазоверт. – Нет ничего проще.
– Если уж красить, то красить весь автомобиль, – сказал Пуришкевич, – целиком. В какой вот только цвет?.. – Он задумался.
В некоторых вопросах Пуришкевич был очень щепетилен, считая, что все происходящее может иметь вещий смысл, в том числе и нечаянно оброненное слово, и жест, и поступок – поступки вообще способны быть роковыми, – и цвет…
– Цвет – это очень важно, – произнес Пуришкевич.
– Давайте в цвет зимы, – осторожно подсказал Лазоверт.
– В белый, что ли? – Пуришкевич помял пальцами лоб. – А что? Белый цвет – это хорошо. Маскировка, как на фронте, под цвет снега и… белый цвет – цвет благого дела. Очень хорошо.
Убийство Распутина Пуришкевич считал благим делом.
– А потом, это просто благородный, очень древний цвет, – сказал Лазоверт, – его любили наши предки.
– Перекрашивай в белый цвет, – приказал Пуришкевич, потом, понизив голос до шепота, добавил: – Через несколько дней поедем убивать Распутина.
– Эту гниду? – Глаза Лазоверта сжались в опасные щелочки. – Давно пора!
Лазоверт не выдержал, сочно, со вкусом выругался, на лице у него проступили красные пятна.
– О! – воскликнул Пуришкевич восторженно. – После такого знатного ругательства сразу закусить захотелось.
– Я бы и от выпивки не отказался, – заметил Лазоверт.
– У меня в вагоне есть две бутылки хорошего греческого коньяка. Пойдем? – предложил Пуришкевич.
– Вечером. Все вечером, – сказал поляк. – А сейчас рано, сейчас надо работать.
Пуришкевич был твердо убежден, что, как бы ни складывалась операция по устранению «старца», без его любимого «соважа» и без стрельбы не обойтись. «Гришка Гришкою, сам он никто, мешок тухлого мяса и пустых, без мозгов и прочей начинки, костей, но у него есть охрана, которую возглавляет Комиссаров Михаил Степанович, – Комиссарова Пуришкевич знал лично, – а это, как минимум, двадцать стволов плюс особый автомобиль с двумя сменными шоферами-филерами плюс извозчик-топтун с лошадьми такими резвыми, что они могут догнать автомобиль, плюс банковская охрана, организованная Рубинштейном и Симановичем…»
Для банкиров Распутин был дороже любого многокаратного бриллианта, берегли они его как зеницу ока. Банковские филеры и опасны более всего. Особенно если они станут защищать Гришку по-настоящему.
«А если не станут? – задумался Пуришкевич. – Филерам этот «помазанник» надоел хуже горькой редьки. Для острастки они могут пальнуть, но чтобы решительно полезть в свалку, чтобы шкурой своей рисковать… вряд ли».
Он вспомнил фразу, которую Феликс Юсупов произнес во время утренней встречи. «Знаете ли вы, что Распутин охраняется сотрудниками трех учреждений? Его охраняют шпики Министерства императорского двора, по личному распоряжению императрицы Александры Федоровны, шпики Министерства внутренних дел и шпики, нанятые банками!» «Знаю», – спокойно ответил Пуришкевич.
Охрана, нанятая банками, может оказаться гораздо серьезнее, чем филеры Комиссарова или агенты генерала Глобачева, эти будут защищать Гришку не на шутку, ибо от целости Распутина зависит их собственная жизнь: будет жив Гришка – будут живы и они, погибнет «старец» – им тоже головы не сносить. Значит, нужен такой план устранения Гришки, который бы напрочь исключал стычку с филерами.
Вечером у себя в вагоне Пуришкевич обвел красным карандашом число на желтоватом, отпечатанном на плохой бумаге отрывном календаре